В час битвы вспомни обо мне... - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одинокий Ковбой умолк, словно погрузившись в свои мысли, потом поднял голову и прибавил совсем другим тоном:
– Нужно будет как-нибудь посмотреть фильм целиком.
– Это «Полуночные колокола», сеньор.
– Что-что?
– Название этого фильма – «Полуночные колокола».
Only the Lonely посмотрел на меня с удивлением и даже с подозрением.
– А ты откуда знаешь? Ты в тот вечер тоже этот фильм смотрел?
– Я смотрел другой канал. Но когда переключал каналы, видел, что по одному из них показывали этот фильм. Я его сразу узнал: смотрел когда-то.
– Очень хорошо. Надо распорядиться, чтобы мне его достали. Хотя бы на видео. Анита, пометь себе. А ты какой фильм тогда смотрел? Тебе тоже не спалось? Это было с месяц назад, я уже говорил.
Я посмотрел на Тельеса, но он никак не реагировал. Он в ту ночь, без сомнения, спал, телевизор не смотрел и не мог понять, что мы говорили о той самой ночи. Он уже взял себя в руки, раскурил вторую трубку и, казалось, чувствовал себя очень комфортно и был вполне доволен тем, что сидит сейчас в этом зале (в котором, однако, становилось все холоднее). Я вдруг вспомнил, как в школьные годы мы, мальчишки, собирались на перемене во дворе и счастливчик, посмотревший недавно новый фильм, пересказывал его остальным, вызывая их зависть. В этом была и своеобразная щедрость: те, кто не мог посмотреть фильм, могли хотя бы услышать пересказ. Only You был сейчас таким счастливчиком.
– Как назывался тот фильм, который я смотрел, я тоже не знаю: начало тоже пропустил, и газеты под рукой не было. Я был не дома. – Не знаю, зачем я добавил последнюю фразу, мог бы этого и не говорить, – наверное, тоже хотел проявить щедрость. Но я не сказал, что смотрел фильм без звука.
– Поздновато для того, чтобы быть не дома, – сказал Единственный с улыбкой. – Как тебе нравится этот полуночник, Анита?
Анита инстинктивно прикоснулась к дорожке на чулке, словно хотела прикрыть обнажившееся тело, но зацепила чулок длинным ногтем, и тут же под ее рукой расползлась огромная дыра. Мы все сделали вид, что ничего не замечаем. Анита сказала:
– О боже! – и непонятно было, к чему это относилось – к порванному чулку или к намеку на мои похождения.
– Вернемся к делу, – сказал Неповторимый. – Полагаю, вы поняли, чего я от вас хочу. Так, Руиберрис? В любом случае в ближайшее время ты будешь работать в тесном контакте с Хуанито, лучше у него дома (если вы оба ничего не имеете против), чтобы он держал все под контролем и инструктировал тебя, – он меня уже тысячу лет знает. И если получится хорошо – можешь не сомневаться: у тебя будет много работы, – добавил он, как будто предлагал мне выгодную сделку (наверняка он не знал, какие низкие расценки установили его люди). Он встал, и все остальные тут же поднялись (мы с Анитой вскочили, Тельес поднялся с достоинством – или с трудом, – Сегарра выпрямил спину, а Сегурола опустил палитру: модель уходила). Но прежде чем уйти, Solus указал пальцем на ботинок Хуанито:
– Хуанито, не забудь про шнурок, а то наступишь на него.
Тельес посмотрел вниз. Он не знал, что делать. Было ясно, что сам он завязать шнурок не сможет. Я мгновенно оценил ситуацию: ждать, пока Сегарра доползет до того места, где стоим мы, бесполезно, надеяться на то, что сам Тельес сможет нагнуться, бессмысленно, на Сегуролу рассчитывать не приходится – может быть, ему вообще запрещено выходить из его угла и приближаться к Отшельнику (бедный художник казался изгнанником и узником), молодая и ловкая сеньорита Анита подошла бы лучше всего, но если она нагнется или встанет на колено, у нее могут лопнуть пуговицы на жакете, а уж что будет с чулками – просто страшно представить. Оставались мы с Одиноким Ковбоем. Я бросил на него быстрый взгляд – он не двигался (впрочем, ничего другого я и не ожидал). Надо было действовать.
– Я завяжу, не беспокойтесь, – сказал я, и хотя со стороны казалось, что я обращаюсь к Тельесу, я сказал это Only the Lonely, как будто ему могла прийти в голову мысль сделать это самому.·
– Не нужно, не нужно, – запротестовал Тельес, но в голосе его звучало облегчение и благодарность. Я встал на колено и завязал шнурок (его концы были разной длины) двойным узлом, как если бы он был ребенком, а я был Луисой, его дочерью, которую я видел на кладбище и с которой я сейчас словно сроднился. Пока я проделывал эту операцию, все смотрели на меня, как хирурги, которые наблюдают за работой знаменитого коллеги, извлекающего пулю. Я стоял на коленях перед старым отцом Марты Тельес, как старый Уэллс или Фальстаф стоял на коленях перед новым королем, который, став королем, перестал быть тем, кем был раньше, – его милым мальчиком.
– Готово, – сказал я, поднимаясь, и машинально потер руки.
Тельес некоторое время внимательно разглядывал крепко завязанный шнурок.
– Чуть туговато, – сказал, он, – но ничего.
Only You тоже потер руки. Я снова обратил внимание на полоски пластыря и не смог удержаться от вопроса, хотя рисковал в последнюю минуту вывести Единственного из себя:
– Отчего у Вас пластырь, сеньор? – спросил я.
Он поднял указательный палец, словно собирался дать знак к началу концерта. В глазах его загорелись веселые огоньки, уголки губ поднялись в улыбке:
– Так я тебе и сказал!
И мы все снова рассмеялись.
* * *Нет нужды говорить, что в мою компетенцию не входило угадывать желания Неповторимого, не совсем ясные ему самому. Для него это был очередной каприз, прихоть, навеянная фильмом, который он посмотрел однажды бессонной ночью. Он посмотрел этот фильм и внезапно почувствовал банальную зависть. Он не сообразил, что со времен Ланкастеров прошли века и уже поэтому они давно стали вымышленными персонажами: мы не знаем, какими они были, для нас они такие, какими мы их себе представили, они уже не могут быть объектом изучения или наблюдения. Поэтому они такие цельные и узнаваемые. Люди никогда не бывают такими, это привилегия литературных и исторических персонажей. Он же был человеком (хотя в отличие от прочих смертных мог быть почти уверен, что в будущем перешагнет ту границу, которую мало кому дано перешагнуть), а люди изменчивы и непостоянны, бесхарактерны и малодушны, они всегда готовы свернуть с ими же выбранного пути, отказаться от своих принципов, так что однажды написанный портрет очень часто идет насмарку, и если уж писать портрет, то писать приукрашивая или так, словно тот, чей портрет мы пишем, уже никогда не изменится, словно он умер и уже не сможет ни от чего отречься, как и Марта Тельес (сейчас я с каждым днем все больше привыкаю думать о ней как о мертвой, словно она всегда была мертвой: я знаю ее мертвой гораздо больше времени, чем знал живой, – живой я знал ее три дня и за эти три дня был с ней всего несколько часов).· В любом случае мертвым человек бывает гораздо дольше, чем живым. Я говорю не о ней, не о том» что ее смерть пришла слишком рано. Я говори обо всех людях, живших и живущих на земле, которые, становясь прошлым, живут в памяти других людей (пока эта память сохраняется) гораздо дольше, чем длилась их земная жизнь. И когда она сказала мне: «Обними меня», – она, наверное, верила, что родилась, чтобы выйти замуж, стать матерью и умереть молодой. Наверное, ей казалось в ту минуту, что вся ее предыдущая жизнь была лишь прелюдией к этой ночи, которую она собиралась провести со мной и которая должна была стать ночью измены, но не стала ею. А я воспринимал ее как человека, который появился в моей жизни только для того, чтобы умереть рядом со мной и чтобы заставить меня пережить то, что я переживаю сейчас. Какая странная миссия – появиться и тут же исчезнуть, появиться с одной целью: заставить меня делать то, чего в ином случае я делать не стал бы («она не прервалась, моя нить, шелковая нить, ведущая неизвестно куда»): беспокоиться за малыша, искать в газете извещение, стоять во время похорон у могилы 1914 года, снова и снова слушать пленку («…наверное, не слишком хочешь со мной встретиться, если хочешь – я еще успею к тебе заехать»; «…судя по всему, он ничего, но – кто знает»; «…он не очень образованный, povero me»; «…тут такие дела, он мне в любую минуту может понадобиться»; «…пусть будет, как ты хочешь»; «…если не возражаешь, можем встретиться в понедельник или во вторник»; «…привет, это я, оставьте мне ветчины»; «…пожалуйста, пожалуйста» и плач), вмешиваться без всякой цели в жизнь людей, которых я даже не знаю (как шпион, который не знает, что именно он должен выведать – и должен ли что-то выведывать, – а сам рискует, что его тайну узнают именно те люди, которые не должны ее знать, хотя эти люди понятия не имеют, что у него есть тайна, имеющая отношение и к ним). Так что пока я храню свою тайну и собираюсь писать речь, с которой Solus обратится ко всему миру, хотя я сам к этому миру не принадлежу – я в нем никто. А может быть, это и правильно? Может быть, слова, которые он будет произносить, и должны исходить от самого темного анонима в его королевстве (лучше сказать, от темного псевдонима, потому что для него я – Руиберрис де Торрес), именно тогда они станут его словами. Странная миссия была у Марты Тельес: появиться и исчезнуть для того, чтобы я качал искать знакомства с ее старым отцом и сделал его жизнь чуть менее пустой, дал ему возможность на неделю почувствовать себя полезным и даже необходимым государству человеком. Чтобы скрасил жизнь старика, стоящего на пороге смерти и пережившего своих детей. Если бы Марта была жива, я не входил бы несколько дней подряд в огромный подъезд старинного дома в богатом районе Саламанка, не поднимался бы в претенциозном древнем лифте с деревянными дверьми и скамьей, не нажимал бы кнопку звонка, не проводил бы по нескольку часов в большом, со множеством книг и картин, кабинете, в котором царил беспорядок и еще теплилась жизнь, не сидел бы за столом, на котором стояла моя, принесенная мною в первый день, портативная пишущая машинка, которой я уже почти не пользуюсь, а в соседней комнате не потирал бы взволнованно руки пожилой человек, который был очень мил и был просто счастлив, что в доме появился еще кто-то, кроме служанки, которая носит не наколку, как принято теперь, а фартук и которая наверняка завязывает ему шнурки но утрам. И этот пожилой человек не наблюдал бы, как я работаю, не заходил бы каждые несколько минут в кабинет якобы для того, чтобы взять какую-нибудь книгу или письмо, не расхаживал бы по кабинету, насвистывая и заглядывая мне через плечо, и не задавал бы мне одних и тех же вопросов: «Ну, как идет дело? Продвигаетесь? Вам что-нибудь нужно?» – в надежде, что я захочу с ним посоветоваться или попрошу его прочитать последний написанный мною абзац и высказать (на правах признанного знатока души Отшельника) свое мнение – одобрить или внести поправки, не уходил бы время от времени на кухню, чтобы смолоть кофе. И я не познакомился бы ни с Луисой – Луисой Тельес, дочерью и сестрой, которая зашла к отцу в конце второго дня насвистывания и работы, – ни с Эдуардо Деаном, зятем, мужем, вдовцом, который пришел вслед за Луисой (или познакомился бы с ними при других обстоятельствах). И я не вошел бы с ними в этот ресторан. «Хотите пойти с нами?» – предложил Тельес, и я ответил: «С удовольствием», – не заставляя долго себя упрашивать, хотя, возможно, никто меня упрашивать и не собирался. Первым в дверь вошел отец: он итальянец, а итальянцы никогда не позволят женщине первой войти в какое-нибудь заведение, потому что сначала надо посмотреть, какова обстановка, ведь там могут летать бутылки и сверкать ножи – мужчины умудряются иногда устроить драку в самом неподходящем месте, – потом Луиса Тельес, потом я. Деан пропустил меня вперед – не столько из вежливости, сколько потому, что чувствовал некоторое социальное превосходство. А может быть, это была та нарочитая предупредительность, которую проявляют по отношению к наемным работникам. «Идиот, ты не знаешь, что твоя жена умерла в моих объятиях, когда ты был в Лондоне, идиот, ты до сих пор ничего не знаешь», – подумал я и тут же устыдился: иногда в мыслях я высказываюсь слишком резко, слишком по-мужски. К тому, кого мысленно оскорбляешь, всегда обращаешься на «ты».