Оттепель как неповиновение - Сергей Иванович Чупринин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем все это было, и представление об истинной позиции «Нового мира» будет заведомо искаженным, если мы не отметим, что во второй половине 1960‐х годов ему приходилось сражаться на двух фронтах: и против литбюрократов-догматиков, чью точку зрения наиболее полно выражал кочетовский «Октябрь», и против тех, о ком при самом зарождении «неославянофильской» тенденции саркастически высказался И. Дедков: «Бывает монополия на торговлю водкой и табаком, на истину, бывает монополия на патриотизм. Похоже, что перед нами претензия именно такого рода» (1969. № 3. С. 232).
8
Так против чего же действительно выступал в данном случае «Новый мир»? От чего он хотел оградить, предостеречь хороших писателей – в том числе и «своих», «новомирских», – подвергшихся нещадному захваливанию, заласкиванию на страницах сначала «Молодой гвардии», а затем и других печатных изданий этой ориентации? Что смешило, что раздражало и возмущало ближайших сотрудников Твардовского?
Прежде всего, конечно, претензии, притязания новоявленных «ура-патриотов» на «исключительность своих чувств ко всему отечественному», от чего недалеко не только «до беспощадной расправы с Корбюзье… а заодно со зловредным Пикассо и, уж конечно, с Сезанном, с которого, оказывается, и началась обывательщина» (Л. Волынский. 1967. № 2. С. 256–257), но и «до национального высокомерия и кичливости, до идеи национальной исключительности и превосходства русской нации над всеми другими, до идеологии, которая несовместима с пролетарским интернационализмом» (А. Дементьев. 1969. № 4. С. 221).
Будем, впрочем, объективны.
Заметим, в частности, что, ставя вопрос столь остро и, главное, как бы переводя его из плана умонастроения и мироощущения (а именно в этих пределах старались тогда высказываться П. Глинкин, В. Кожинов, В. Чалмаев и др.) в план мировоззрения и, в случае со статьей А. Дементьева «О традициях и народности», в план политизированной фразеологии, критики «Нового мира» скорее предугадывали позднейшее развитие этой тенденции, нежели описывали ее состояние по данным на конец 1960‐х годов. Диагноз, в принципе верный и тогда, держался, иными словами, не только на симптоматике, наглядно проявленной в тексте «неославянофильских» сочинений, но и на интуиции критиков-диагностов, на их, наконец, знании того, что стояло за текстом и что вызвало его к жизни.
Это свидетельствовало, само собою, о зоркости «новомирских» критиков. Но это же, во-первых, давало их оппонентам повод восклицать – с хорошо отрепетированным, а иногда и искренним негодованием, – что критики «Нового мира», «фальсифицируя факты, произвольно истолковывая отдельные мысли авторов „Молодой гвардии“ и произведения целиком»[233], приписывают им и то, в чем они решительно неповинны. А во-вторых, упрек в отходе от принципов марксистско-ленинской идеологии, с каким А. Дементьев первым, кажется, обратился к «ура-патриотам», оказался недостаточно эффективным. Он, с одной стороны, провоцировал критику на схоластические споры о том, как дóлжно толковать те или иные цитаты из Маркса, Ленина, партийных документов. А с другой, создавал вокруг «неославянофильства» весьма выгодный для него и сравнительно безопасный – опять-таки в тех условиях – ореол «оппозиционности», «еретичества» и едва ли не «великомученичества».
Тем более что «чувство ко всему отечественному» было у сторонников нового курса и впрямь «исключительным». Они – и это не могло не вызвать симпатии среди значительной части интеллигенции – попытались «амнистировать», обелить и идеализировать те линии, те фигуры и те произведения былого, к которым на протяжении десятилетий было принято критическое, а порою и резко критическое отношение (имеются в виду и разного рода «отцы церкви», и деятели классического славянофильства, и философы религиозного возрождения в России начала XX века, и литераторы с репутацией «реакционеров» и т. д. и т. п.). И напротив, они под весьма сильное подозрение поставили то, что десятилетиями – и в сильно обуженном, подчас шаржированном виде – навязывалось средней и высшей школой, печатью, партийными пропагандистами и вообще, условно говоря, «начальством» (то есть революционных демократов, художников-передвижников, деятелей освободительного движения и т. д. и т. п.).
Во всем этом, согласитесь, был соблазн свежести, соблазн новизны – не меньший, чем, например, в призывах не искать, как это предписано традицией, противоречия в творчестве и мировоззрении Гоголя, Толстого, Достоевского, других русских классиков, а принимать их целиком и с безоговорочным благоговением.
Л. Волынский мог, скажем, сколько угодно сожалеть, что И. Глазунов, испытывая к Достоевскому «влечение особое», «из огромного наследия писателя… извлекает прежде всего „почвенничество“, то есть реакционную, славянофильскую, давно по справедливости оцененную критикой часть его мировоззрения» (1967. № 2. С. 255). Все равно можно было не сомневаться, что если и не интеллектуальное, то чисто эмоциональное сочувствие многих читателей будет – в этом, по крайней мере, вопросе – не на стороне «правоверного» «новомирца», сомкнувшегося вдруг в оценках с В. Ермиловым и М. Гусом, а на стороне тех, кто вытаскивает на белый свет то, что долгие десятилетия таилось под спудом и маркировалось как нечто «крамольное», «полузапретное». Причем, соблазненный эмоциональной привлекательностью подобных инициатив, «рядовой» читатель мог, пожалуй, в данном случае снисходительно отнестись и к натяжкам, и к подтасовкам, и к проявленной «ура-патриотами» «беззаботности по части знаний», которая у «новомирцев» не вызывала ничего, кроме гомерического хохота и насмешек (см.: А. Дементьев. 1969. № 4. С. 216).
То же можно сказать и применительно к освещению отечественной истории, и – с существенными на сей раз оговорками – к тому, сколь по-разному в полемике между «Новым миром» и «Молодой гвардией» истолковывалась проблема национального характера, национальных традиций и национального своеобразия русского пути.
«Новый мир» – напомню уже отчасти говорившееся – неколебимо стоял на позиции, точнее всего выраженной сначала Чаадаевым: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, преклоненной головой, запертыми устами», – а затем Некрасовым: «Кто живет без печали и гнева, тот не любит отчизны своей». Он требовал и доискивался полной правды – часто неприятной для национального самолюбия. Он гневался, когда видел и в былом и в настоящем холопство, нравственную неопрятность, социальную и умственную апатию, косность, стадное чувство, неприязнь к любому проявлению независимости. Он находил, что все эти качества – закономерное следствие деспотизма и вызванных им нищеты и бескультурья. Он настаивал на необходимости радикальных перемен и свою веру в великую будущность народа и государства впрямую связывал с социальным прогрессом, с улучшением материальных условий труда и быта, с демократизацией общественной жизни, с распространением, наконец, просвещения и «цивилизованности».
Народолюбие «Нового мира» было, иными словами, требовательным, суровым и, в необходимых случаях, обличающим. Оно было – снова скажем иначе – революционно-демократическим по природе и пафосу.
И совсем иное дело – ласковое, доброе, льстящее национальным