Пчелы мистера Холмса - Каллин Митч
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Простите меня, сэр, но мне пора.
Она сочла его непривлекательным — как еще объяснить то, что она хочет уйти, едва успев сесть на скамейку?
— Простите меня. Я вам помешал.
— Нет-нет, — сказала она, — вовсе нет. Но становится поздно, и меня ждут дома.
— Конечно, — сказал он.
Нечто не от мира сего было в ее голубых глазах, бледной коже, в том, как она держалась, в неспешных, плавающих движениях, когда она удалялась от него, в том, как она наподобие привидения почти парила над дорожкой. Да, некая бесцельность, невесомость, непознаваемость, убеждался он, пока она шла прочь и заворачивала за изгородь. На парк наползал сумрак, и он не знал, что думать. Все не должно было кончиться так быстро; она должна была найти его интересным, исключительным, возможно, увидеть в нем родственную душу. Так в чем же его несостоятельность, чего ему недостало? Почему, когда каждая частица его существа стремилась к ней, она поспешно его покинула? И что заставило его тогда же пойти за ней, хотя она явно им тяготилась? Он не знал, не мог и догадаться, почему его разум и тело пребывали тогда в несогласии: первое было мудрее второго, но второе оказалось сильнее.
За живой изгородью его ждало временное облегчение, потому что вопреки его предчувствию она не поторопилась уйти; она присела на корточки возле ирисов, раскинув на гравии подол платья, и положила книгу и зонтик рядом. Она держала сложенной в лодочку правой рукой крупный броский цветок и не подозревала, что он приближается к ней, не заметила в убывающем свете его тень, когда она упала на нее. Стоя над нею, он жадно глядел, как ее пальцы ласково сжимают длинные лепестки. Когда она отняла руку, он увидел, что по ее перчатке ползет пчела. Но она не дернулась, не стряхнула насекомое и не раздавила его в кулаке. На ее лице появилась легкая улыбка, когда она с явным благоговением всмотрелась в пчелу, и послышался любовный шепот. Пчела же оставалась на ее ладони — не улетела, не вонзила жало в перчатку, — будто бы тоже разглядывая ее. Какой удивительный союз, подумал он, ничего подобного ему прежде наблюдать не случалось. Наконец, решив освободить насекомое, она ссадила его на цветок, с которого оно пришло, и потянулась за зонтиком и книгой.
— Слово «ирис» переводится как «радуга», — запинаясь, проговорил он, но она не испугалась при виде его. Когда она встала и измерила его спокойным взглядом, он услышал в своем голосе дрожь отчаяния, но замолчать не смог. — Нетрудно понять почему, ведь они бывают таких разных расцветок — синие и фиолетовые, белые и желтые, как эти, розовые и оранжевые, красные и коричневые, даже черные. Это выносливый цветок. Получая нужное количество света, они могут расти и в пустынях, и в холоде Дальнего Севера.
Отсутствующее выражение на ее лице перешло в выражение уступчивости; пойдя вперед, она позволила ему идти подле нее и слушала его рассказ обо всем, что он знал об этом цветке. Ирида была греческой богиней радуги, вестницей Зевса и Геры, она сопровождала души умерших женщин в Элизиум. Поэтому на женских могилах греки сажали фиолетовые ирисы; древние египтяне украшали ирисом скипетры — он обозначал веру, мудрость и доблесть; римляне чествовали ирисами богиню Юнону и использовали их в обрядах очищения.
— Вам, вероятно, известно, что ирис флорентийский — il giaggiolo — это символ Флоренции. А если вы бывали в Тоскане, то непременно слышали запах фиолетовых ирисов, которые там разводят среди многочисленных оливковых деревьев, — их аромат очень похож на аромат фиалок.
Поглядывая на него, она была теперь внимательна и приятно возбуждена, как если бы нежданная встреча с ним осветила лишенный событий день.
— Вы весьма мило рассказываете, — сказала она. — Но нет — я не бывала в Тоскане, точнее, вообще не бывала в Италии.
— О, вы обязательно должны съездить туда, моя милая, обязательно. Нет лучше места, чем Тоскана.
Он не знал, что еще сказать. Слова, опасался он, иссякли, и прибавить он мог немного. Она отвернулась и смотрела перед собою. Он надеялся, что она поддержит разговор, и был уверен, что она этого не сделает. И он — от разочарования ли, просто ли от раздражения на самого себя — словно решил сбросить с себя безмерную тяжесть своих мыслей и говорить, не думая загодя о смысле произносимых слов.
— Я бы хотел узнать — если позволите, — чем привлекает вас ирис?
Она глубоко вдохнула теплый весенний воздух и непонятно почему покачала головой.
— Чем привлекает меня ирис? Я никогда не задумывалась. — Она опять глубоко вдохнула, улыбнулась своим мыслям и сказала: — Цветы ведь растут и в самые черные времена, правда? Ирис все выдерживает: как только один завянет, тут же появляется другой. Получается, что цветы недолговечны, но постоянны, и поэтому, наверное, на них не очень действует все великое и жуткое вокруг. Я ответила на ваш вопрос?
— Отчасти да.
Они дошли до места, где тропинка сливалась с главной дорожкой. Он пошел медленнее, посмотрев на нее, и, когда остановился, она остановилась тоже. Но что он желал сказать ей, изучая ее лицо? Что в слабом свете заката вновь всколыхнуло в нем отчаяние? Она смотрела в его немигающие глаза и ждала продолжения.
— У меня есть дар, — услышал он себя. — Я бы хотел разделить его с вами.
— Дар?
— На самом деле это скорее увлечение, но оно порой оказывалось весьма полезным для окружающих. Видите ли, я своего рода хиромант-любитель.
— Я не понимаю.
Он показал ей руку ладонью вверх.
— Здесь я могу прочесть события будущего с достаточной степенью точности. — Он может посмотреть на ладонь любого незнакомца, объяснял он, проследить весь ход его жизни — возможность настоящей любви, счастливого замужества, количество детей, всяческие душевные невзгоды и сказать, стоит ли человеку рассчитывать на долголетие. — Так что, если вы уделите мне минуту, я буду крайне рад продемонстрировать вам мой талант.
Каким ничтожеством он себя чувствовал, каким хитрованом должен был казаться ей. И сделанное ею недоуменное выражение лица убедило его в том, что сейчас последует мягкая отповедь, но — все с тем же выражением — она присела, положила зонтик и книгу к ногам и встала, глядя на него. Она отважно сняла перчатку с левой руки и, не отрывая от него взгляда, протянула ладонь.
— Продемонстрируйте, — сказала она.
— Очень хорошо.
Он взял ее руку в свою, но рассмотреть что-то в вечернем свете было трудно. Склонившись, чтобы лучше видеть, он различал одну только белизну ее плоти — бледную кожу, пригашенную тенями, затмеваемую концом дня. Он не обнаружил ничего — никаких четких линий, никаких глубоких борозд. Сплошь гладкая, чистая поверхность; единственное, что он мог разглядеть в ее ладони — это отсутствие глубины. Она была невиданно, безупречно гладкой, лишенной болтливых знаков существования, как будто ее обладательница никогда и не рождалась. Обман света, рассудил он. Обман зрения. Но внутри у него все равно прозвучал омрачивший его мысли голос: эта женщина никогда не станет старухой, не покроется морщинами, не будет ковылять из комнаты в комнату.
Тем не менее он прозрел в ее ладони кое-что еще — и прошлое, и будущее.
— Ваши родители умерли, — сказал он. — Отец — когда вы были еще ребенком, мать не так давно. — Она не шевельнулась и не ответила. Он говорил о ее неродившихся детях, о тревогах ее мужа. Он сказал ей, что она любима, что надежда вернется к ней и однажды она обретет великое счастье. — Вы справедливо полагаете, что принадлежите чему-то большему, — сказал он, — какой-то благодати, вроде Бога.
И в тени садов и парков она находила тому искомое подтверждение. Тут она была свободна, укрыта от шумных дорог, где катился экипаж за экипажем, где вечно ждала своего часа смерть и самодовольно расхаживали мужчины, отбрасывая длинные, нечеткие тени. Да, он видел по ее руке: она чувствовала себя живой и сохранной лишь в одиночестве на лоне природы.
— Сверх этого я ничего сказать не могу, делается слишком темно. Но я бы очень хотел продолжить в другой день.