Каменный пояс, 1976 - Александр Коваленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давай, давай!
Дед взглянул на немца, поморщился: и танцевать-то не умеет. Смотреть тошно! Отвернулся: «Ну, что ж, пляши, сволочь, допляшешься!». Заиграл. Громче загудел немец. Лицо старосты расплылось в улыбке:
— Каков музыкант, а? Геры-господа и те пляшут!
А дед уже не мог — и так хватил смычком, что жвыкнула, свернулась в колечко струна. В этом было его спасение…
Ефрейтор повернул бычью шею:
— Айн момэнт.
Дед развел руками: дескать, струн больше нету.
Все за столом притихли.
— Бистро! — потребовал фашист.
— Где же ее взять, струну-то? — проговорил дед. — Война…
И тогда ефрейтор выхватил из рук деда скрипку и ударил ею по голове.
Старик, вскинув руки, зашатался и упал. А немец повертел оставшийся в руках гриф и бросил его к печке.
Насторожились, притихли полицейские. Даже солдаты и те присмирели. То смеялись, а тут будто в рот воды набрали. Видать, хорошо знали своего начальника…
А он, ефрейтор, прошелся по комнате, закурил и как ни в чем не бывало вышел из хаты. Солдаты поспешили за ним.
— Счастливенько! Хвидерзей! — поклонился вслед староста.
Полицаи выволокли скрипача на улицу и, оставив у завалинки, ушли.
Дед Алешка вскоре очнулся, глянул, а возле него жена старосты — Клавдия. В руках у нее кружка воды.
— Уходи, — шептала Клавдия. — Не дай бог вернутся. — Она помогла Петровичу встать и, поддерживая его, проводила до самой речки.
— Так, по лознякам, и топай, чтоб не заметили, — посоветовала она.
Но не дошел до своей хаты старик. Едва ступил в лозняки, как почувствовал слабость в теле, закружилась голова; хотел присесть и упал, потеряв сознание.
Утром, собирая щавель, его случайно увидели женщины. Подхватили и огородами привели к бабке.
Бабка почти не отходила от него. То лед к голове прикладывала, то травяными настоями пользовала… Ни врачей, ни тем более лекарств в те дни в селе не было. Лечила сама, как знала…
Поднялся старый в самый разгар лета. Жарища, в небе ни облачка. А хлеба, хоть и плохо сеяны, стеной встали, вот-вот посыплются. Пришло время уборки, да вот беда, куда ни глянь, везде гитлеровцы. На машинах, на лошадях… Пехоты видимо-невидимо…
Присмотрелся старик, понял: отступают фашисты. Значит, пришло время — бегут проклятые!
Развернувшаяся битва на Курской дуге прихватила крылом и Большетроицу. И тут в небе загудели самолеты. Один из них с черным крестом на боку пролетел над самой хатой. На дороге показались танки…
Бой завязался в конце села. «Но он может и сюда прийти», — подумал дед. Не успел, однако, опомниться, как оттуда, из-за леса, вышла целая армада самолетов. Пригнулся, побежал к погребу. Самое верное, скорее укрыться. Но вот беда, старуха куда-то девалась. Где она? Ни в саду, ни в огороде не видно.
Поднял голову и обомлел — самолеты уже над ним… Фашистские? А может, свои?.. Да кто их разберет, когда уже падают и рвутся бомбы! Едва спустился по ступенькам в погреб, как еще пуще загромыхало вокруг.
Сперва увидел свечу, затем — старуху. Слава богу! Пригляделся — не одна она — с соседскими ребятишками. Вон сколько их, полный угол! Коснулся крайнего:
— Ничего, скоро улетят.
Тяжелый, надрывный гул то затихал, то нарастал снова. Слышались пулеметные очереди… Взрывы.
— Улетят, — твердил свое дед.
И верно, бомбежка вскоре прекратилась. Ни рева машин, ни взрывов… Наверное, все, можно выходить из погреба. Дед прислушался, шагнул к двери, готовясь открыть ее. Но тут раздался сильный треск, грохот, пахнуло гарью. Вздрогнули, заколебались стены погреба, с потолка, будто вода, потекла земля. Поднял глаза Петрович и окаменел: у самого входа рушилось перекрытие. Понял: еще немного и отсюда не выбраться. Уперся плечом в балку, крикнул, чтоб все выходили. Бабка подтолкнула ребятишек: «Бегите!» Сдвинутая с места перекладина, неумолимо оседала. Казалось, вот-вот рухнет и всех раздавит.
— Скорее! Скорее! — кряхтя от натуги, подгонял ребятишек дед. Он и сам дивился, откуда у него силы брались: рушилось перекрытие, а он сдерживал его.
— Скорее!
И когда последней вышла бабка, Петрович захрипел, сгибаясь под тяжестью. И он уже не видел, как сюда, в погреб вбежал солдат. Свой, советский. Это бабка позвала его. Подставив одну, вторую доску под балку, он подхватил деда и выволок на воздух…
К вечеру бой разгорелся снова. Гремели пушечные выстрелы, трещали пулеметы. Вспыхнула, пошла полыхать соседская хата… На улице показались автомашины, потом — танки…
Так длилось до самой ночи.
…Я смотрел на бледное лицо деда, на худые плечи, и мне было жалко его. А он все рассказывал и рассказывал, и все больше о сыновьях, и, как показалось, не верил в то, что они погибли. «А вдруг кто живой? В лазарете лежит, аль так где лечится?.. Мало ли их, пропавших без вести!»
Я кивал головою: да, может быть… А что я мог сказать?
Алевтина вышла замуж и куда-то уехала. И хотя бы одна, а то и внучонка увезла. Второй год ничего не слышно. Совсем осиротели дед с бабкой.
Я рассказывал ему о «катюшах», о танках; о том, как мы гнали фашистов аж до самого Берлина. А потом развернулись и стукнули по японцам.
Неожиданно в окно застучал дождь — холодный, косой, с градом. Мне было все равно — спешить некуда. Я был рад, что увиделся с дедом. Впереди у меня почти целый отпуск, и я решил провести его здесь.
Скрипнула дверь, и в хату вошла бабка. Промокшая, но посвежевшая. Старик сказал, что мы заждались ее, и даже упрекнул.
— Да где ж я была, гуляла, что ли? Вон пшена принесла! — отозвалась старушка.
Я нарубил дров, и она затопила печь. В хате стало тепло. Дед снял с плеч рядно, повеселел.
— Ты вот чего, — сказал он. — Незачем тебе грязь месить, оставайся у нас.
Меня не надо было уговаривать: я только этого и ждал.
Закипел чайник, и бабка поставила его на стол. Чай заварили вишенником. Я достал из вещмешка сахар, банку консервов, что привез из самой Маньчжурии.
— А ведь он жив, — сказал я, развернув газету, которую привез специально для деда. — Послушайте.
Дед оставил чашку, притих. В газете писалось о знаменитом капельмейстере Шатрове. Отдав армии более сорока лет, он все так же появлялся перед оркестром с дирижерской палочкой в руках, седой, подтянутый, посвятивший себя музыке.
— За семьдесят ему, капельмейстеру… Сколько годов прошло! — вздыхал дед.
И опять зачалась беседа о той далекой, давно минувшей войне, где он, крестьянский сын, впервые хлебнул горя. Крутого, солдатского. Незабываемого. Но там же, на войне, гремевшей на сопках Маньчжурии, он осознал, что не зря живет на земле. И в этом помог ему он, капельмейстер. Помогла его музыка. Знаменитая плач-песня.
Дед сидел, смотрел невидящими глазами в угол, где еще недавно висела невесть какая, но дорогая для него картина, и о чем-то думал…
Может, вспоминал он свой полк, боевых товарищей, из которых уже многие ушли туда, откуда не возвращаются? А может, думал о том, что уже близок и его час, и сокрушался о сыновьях? Где они, в какой земле остались сыны-соколы?! На Балканах, в Польше или в Германии? А может, пали смертью храбрых на сопках Маньчжурии, в тех местах, где когда-то сражался и был ранен он и где тогда, в тяжкие годы испытаний, родилась плач-песня.
Давно остыл чай. Задумавшись, я смотрел на деда, и мне чудилось, будто в его руках плачет скрипка. Плачет о сыновьях, которых уже не дождаться, об ушедшей жизни, которую не вернуть, и в этом плаче встает далекая страна Маньчжурия. И уже, кроме скрипки, — оркестр… рассказывающий о героях. Стонет, рыдает оркестр, и передним старый, седой капельмейстер Шатров.
Сергей Борисов
СТИХИ
ВЕСНА
Стонут сваи, рвутся снасти —уж недолго до беды…Шлюзы душ откройте настежьдля такой большой воды!Пусть омоет вал певучийчувства, мысли и слова,чтоб от жизни, как от кручи,закружилась голова,чтоб царила буйно, живоволн неистовая власть,чтоб, как паводок, по жиламкровь мятежная рваласьи, гремя по перекатам,бил и рядом, и вдалистрастно, празднично и святогулкий колокол земли.
* * *
Видение детства, в беспамятстве летспасенное сердцем, хранимое мной…Как легкая птица, летит за спинойего непомеркший полуденный свет…
Гнедой жеребенок башкирских кровей.Худая пролетка. Тугая шлея.Сливаются спицы. Пылит колея,пробитая в рыжей июльской траве.
И сладкая дрема. И вскрик от толчка.И снова равнина. Суха. Горяча.И желтое солнце лежит на плечах.И даже под веками жарко зрачкам.
Мальчишка счастливых двенадцати лет,я еду в деревню… Сквозь марево днявеселая небыль уносит меня.И скачет гнедой жеребенок вослед.
Шальной жеребенок башкирских кровей.И белыми снами плывут облака…И все в настоящем… И мысль далека,что это лишь памятью станет моей.
ДОМ