Новый мир. № 2, 2004 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда дверь захлопнулась, оба захохотали.
— А из ушей! А из ушей! — всхлипывала от смеха Вера Александровна.
— А тюбетеечка! — вторил ей Шурик.
— Дверью лифта… дверью лифта… — заливалась Вера Александровна, — не хлопайте!
А отсмеявшись, вспомнили Елизавету Ивановну — вот кто бы сейчас от души посмеялся…
Потом Шурик кивнул на коробку:
— Мне там гостинцев надавали!
Раскрыл картонную крышку и стал вынимать всяческие редкости и продовольственные ценности, с большой тщательностью сложенные в сибирском продуктовом распределителе для родственника не игрушечного, как этот Михаил Абрамович, а настоящего партийного секретаря… Но об этом Шурик словом не обмолвился, сказал только:
— За работу премировали…
Но над этой шуткой посмеяться было некому.
27Валерия Адамовна была в ярости: глаза ее, синим унавоженные, сузились, а пухлые обыкновенно губы в розовой помаде были так сжаты, что под ними образовались две очень милые складки.
— Ну и что прикажете с вами делать, Александр Александрович? — Она постучала по столу согнутым мизинцем.
Шурик стоял перед ней в позе покорности, склонив голову, и вид его выражал виноватость, в глубине же души он испытывал полнейшее равнодушие к своей судьбе. Он был готов к тому, что его выгонят за образовавшийся прогул, но знал также, что без работы не останется, да и без заработка тоже. К тому же Валерии он совершенно не боялся и, хотя не любил доставлять людям неприятности и даже испытывал неловкость перед начальницей, что нарушил данное ей слово, защищаться не собирался. Потому и сказал смиренно:
— На ваше усмотрение, Валерия Адамовна.
То ли она смягчилась этим смирением, то ли любопытство взяло верх, но она умерила свою строгость, еще немного постучала по столу пальцами, но уже в каком-то более миролюбивом ритме, и сказала по-свойски, не по-начальницки:
— Ну хорошо, рассказывай, что там у тебя произошло.
И Шурик честно рассказал, как оно было, не упоминая, впрочем, о влажных ночных объятиях, — что сыграл-таки роль законного мужа, был всем предъявлен как трофей, а уехать вовремя не смог, потому что, по замыслу тестя, о котором его заранее не оповестили, он должен был еще встретить ребенка из роддома.
— И как ребеночек? — полюбопытствовала Валерия Адамовна.
— Да я ее не разглядел. Встретил из роддома — и сразу на самолет. Но девочка, во всяком случае, не черная, вполне обыкновенного цвета.
— А назвали как? — живо осведомилась Валерия.
— Марией назвали.
— Мария Корн, значит, — с удовольствием произнесла Валерия Адамовна. — А хорошо звучит. Не по-плебейски.
Мария Корн… Он впервые услышал это имя и поразился: как, эта Стовбина дочка, внучка Геннадия Николаевича, будет носить фамилию его дедушки, его бабушки… Ну конечно… в каких-то бумагах она уже так и записана… И сделалось ему немного не по себе и неловко перед бабушкой… не подумал… как-то безответственно…
Растерянность явно отразилась на его лице и не осталась незамеченной.
— Да, Александр Александрович, это браки бывают фиктивными, а детки фиктивными не бывают, — улыбнулась круглой щекой Валерия Адамовна.
Шурику же в этот самый миг пришла в голову интересная мысль: брак его был по уговору фиктивным, об этом знал и он, и Стовба, и Фаина Ивановна, но не нарушили ли безусловную фиктивность этого брака те две с половиной ночи на Стовбиной тахте, когда он столь успешно исполнял роль исчезнувшего в Фиделевой тюрьме любовника…
Валерия Адамовна тоже испытала в этот миг яркое прозрение, посланное инстинктом: именно этот молодой человек, такой душевно чистый и славный и внешне очень привлекательный, мог дать ей то, что не получилось у нее ни в двух ее ужасных браках, ни во многих любовных приключениях, которые довелось ей испытать…
Она сидела в кресле, в крохотном своем кабинете, напротив нее стоял Шурик, мальчишка на никчемной должности, красивый молодой мужчина, которому ничего от нее не было нужно, порядочный мальчик из хорошей семьи, со знанием иностранных языков, усмехнулась она про себя, — все это было написано на нем большими буквами… И она улыбнулась своей главной улыбкой, неотразимой и действенной, которую взрослые мужчины безошибочно понимали как хорошее предложение…
— Сядь, Шурик, — сказала она неофициальным голосом и кивнула на стул.
Шурик переложил журналы со стула на край ее письменного стола и сел, ожидая распоряжений. Он уже понимал, что с работы его не уволят.
— Никогда больше так не поступай. — Она была готова прямо сейчас, немедленно, в девять часов двадцать минут, то есть в самом начале рабочего дня, заняться важнейшим делом жизни, но понимала, что надо чуть-чуть подождать, организовать запланированную случайность, потому что он был явно недостаточно опытен для блестящего экспромта, которые она более всего ценила… Как бы она хотела легко встать из-за стола, скользнуть к нему, прижаться грудью… Но вот этого она никак не могла — вставала она трудно, опираясь одной рукой о костыль, второй о стол… Совершенно свободной чувствовала себя только в постели, когда проклятые костыли совершенно не были нужны, и там, она знала, инвалидность ее исчезала и она становилась полноценной — о! более чем полноценной — женщиной: летала, парила, возносилась… Но до постели еще надо было его как-то довести…
— Никогда больше так не поступай… Ты знаешь, как я к тебе отношусь и, конечно, увольнять тебя не буду, но, дорогой мой, есть правила, которые следует выполнять… — Она говорила мурлыкающим голосом и вообще, когда сидела, была здорово похожа на большую очень красивую кошку, сходство с которой разрушалось в тот самый момент, когда она вставала и шла своей ныряющей походкой… И тон ее голоса совершенно не соответствовал содержанию ее речи, Шурик чувствовал это и оценивал как нечто непонятное… — Иди работай…
И он пошел в отдел, очень довольный, что на работе его, несмотря ни на что, оставили.
28От той зимы, когда Шурик провожал Лилю от старого университета на Моховой к ее дому в Чистом переулке, — десятиминутная прогулка, растягивающаяся до полуночи, — а потом, после подробных поцелуев в парадном, опоздав на метро, шел пешком к Белорусскому вокзалу, обоих отдалила краткая по времени, но огромная по событиям жизнь. Шурик, никуда не переместившийся географически, перешел известную черту, которая резко отделила его безответственное существование ребенка в семье от жизни взрослого, ответственного за движение семейного механизма, включающего кроме хозяйственных мелочей даже и материнские развлечения вроде посещения театра или концерта.
Что же касается Лили, то географические перемещения по Европе — Вена, потом маленький городок под Римом, Остия, где она прожила больше трех месяцев, пока отец ждал какого-то мифического приглашения от американского университета, — и, наконец, Израиль не оставляли места для воспоминаний. Из всего, оставленного дома, один Шурик присутствовал странным образом в ее жизни. Она писала ему письма, как пишут дневники, чтобы для себя самой обозначить происходящие события и попытаться осмыслить их на ходу, с ручкой в руке. Без этих писем — было такое чувство — все эти быстро сменяющиеся картинки грозили слипнуться в комок.
От Шурика она получила за это время всего одно на удивление скучное письмо, и только единственная фраза в этом письме свидетельствовала о том, что он не вполне был создан ее воображением.
«Два события совершенно изменили мою жизнь, — писал Шурик, — смерть бабушки и твой отъезд. После того как я получил твое письмо, я понял, что какую-то стрелку, как на железной дороге, перевели и мой поезд поменял направление. Была бы жива бабушка, я бы оставался ее внуком, закончил бы университет, поступил в аспирантуру и годам к тридцати работал бы на кафедре в должности ассистента или там научного сотрудника, и так до конца жизни. Была бы ты здесь, мы бы поженились, и я бы всю жизнь жил так, как ты считаешь правильным. Ты же знаешь мой характер, я, в сущности, люблю, когда мной руководят. Но не получилось ни так, ни так, и я чувствую себя поездом, который прицепили к чужому паровозу, и он летит со страшной скоростью, но не знает сам куда. Я почти ничего не выбираю, разве что в кулинарии, что купить на обед — бифштекс рубленый или антрекот в сухарях. Все время делаю только то, что нужно сегодня, и выбирать мне не из чего…»
Какой же он прекрасный и тонкий человек, подумала Лиля и отложила письмо.
Ей самой приходилось принимать решения самостоятельно и чуть ни ежедневно: острейшее чувство строительства жизни вынуждало к этому. Родители ее разошлись вскоре после приезда в Израиль. Отец жил пока в Реховоте, счастливо занимался своей наукой и опять собирался в Америку — его новая жена была американкой, и сам он был теперь увлечен организацией своей карьеры на Западе. Забавно, как он за полтора-два года превратился из интеллигентского увальня в энергичного прагматика.