Новый сладостный стиль - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человеческая карнавальная процессия со всеми ее масками хохота и ужаса проходила перед ним, ведомая Михаилом и Леонидом, «мудрецами и поэтами» ОПОЯЗа, которым только к концу жизни, после арестов и лагерей, удалось унести «зажженные светы» в свои кооперативные квартиренки. Это были люди второго российского Ренессанса. При подходе двадцатого века у нас возник могучий поток творчества, плотину которому поставили два исчадия «позитивистского мышления» – Ленин и Сталин.
Вот, право, достойная цель жизни, решил вчерашний кумир советской молодежи, – работать для третьего Ренессанса! И вот, забросив гитару на бабкин шкаф, двадцатишестилетний Корбах, недоучка филфака МГУ и театрального училища имени Щукина, забаррикадировался от молодой жизни философскими трактатами и томами классиков. Стал даже после долгого перерыва навещать свою мамочку, что работала в отделе рукописей Всесоюзной Ленинской библиотеки и имела доступ в спецхран.
Жилое пространство его в те годы простиралось в закутке за массивными книжными шкафами Ирины Степановны Корбах, урожденной Кропоткиной – да-да, из тех Кропоткиных! – и бабка не переставала восхищаться духовной эволюцией этого, как она выражалась, нехудшего представителя своего неожиданного поколения.
Промышлял Саша дежурствами в котельной, не чурался и перепродажи книжного дефицита. Щеголял в черном флотском бушлате, у которого, разумеется, была своя история. Вот она в сжатом виде.
Запад Эстонии, Кейла-Йоа. Запретная зона. Телеграфная проза в расцвете. Заброшенное имение Волконских—Бенкендорфов. Штаб танковой бригады. В парке остатки мостов на остатках цепей. Остатки идиллий. Водопад. Вздыбленные гусеницами плиты некрополя. Золото искали танкисты.
Спуск к морю. Гул сосен. Свободное радио ветра. Зеленоватый и пенный накат. На мелководье – черный бушлат, как добрая половина человечища. Вступают глаголы и наречия. Схватил. Тащу. Тяжело. Устал. Перевернул. Умопомрачительно. Сверкнуло двубортное, не наше, стокгольмское!
Бушлат, тяжелый, как лев океана, был набит окаменевшим песком. Юный Саша три дня совком (!) вытаскивал этот песок из рукавов и карманов. Привезенный в Москву предмет еще три месяца сох и наконец ожил, лег на плечи плотной и мягкой шкурой, бушлат шведского кроя, второго такого нет на Арбате. Вот в этом странном одеянии с огромного шведского плеча он и пристрастился таскаться по городу, тем более что в бездонных карманах помещалась уйма книг.
В этой воображаемой нами си-ви был еще один весьма запутанный раздел, а именно «трудовая деятельность». Тут уж совсем шли какие-то зигзаги, спирали, рывки, а главное, какие-то провалы и затемнения. Вот, скажем, главный «кредит» А.Корбаха: актерство и худручество в одном из московских театров. Всем вроде бы известный факт, однако не старайтесь найти этот театр в списках московских храмов культуры. Не пытайтесь найти в газетах или в диссертациях титулы некогда шумных и даже скандальных корбаховских спектаклей, их там нет. Останется уповать только на разговоры московской публики да на собственные воспоминания, что мы, впрочем, и собираемся сделать.
Прежде, однако, позвольте вернуться к тому, что случайно сорвалось с пера строк сорок назад, к Сашиной всесоюзной эстрадно-магнитофонной славе. При всей своей курьезности она ведь все-таки тоже относится к трудовой деятельности.
Впервые он появился перед публикой со своей гитарой на конкурсе комсомольской песни и сразу же пошел в разрез с «романтикой дальних дорог», резко выделился как независимый бард, петух шестидесятых. Песню Саши Корбаха «Чистилище» переписывали по всем десяти часовым зонам еще на старых, скрежещущих магах. От романса-блюза «Фигурное катание» закружились повсеместно головы девушек.
Концерты Саши Корбаха никогда официально не разрешались, и тем не менее они происходили, и всякий раз в самых неожиданных местах: то на турбазе в Балкарии, то в красном уголке электролампового завода, в клубе шахты, в общежитии школы торгового ученичества, а то вдруг в стильном Бетховенском зале Большого театра, в павильоне «Мосфильма» и вслед за этим на сельдяном сейнере в сахалинском порту Холмск, а потом сразу на западе, во львовском ли Политехникуме, в рижском ли киноклубе. И вечно за ним тянулся дым доносов: бросал политические намеки, был вызывающе одет, совращал невинных девиц; обращаемся с просьбой в инстанции своевременно принять соответствующие меры.
Вот он выходит, юный паренек, худенький, но с атлетическим разводом плеч, отбрасывает со лба битловскую челку – тогда еще и челка имела место, – как он ее потерял, почему так быстро развеялась? – ударяет по струнам, запевает с хрипотцой, и – восторг, и мурашки по коже, и бежим отсюда, из этой грязи, подальше в море, повыше в горы!
И вдруг – пропал любимец публики. Пошли слухи, что за границу подорвал, что урки в Якутии зарезали, что от семи жен скрывается, и так далее. Мало кому в голову приходило, что, может быть, у бабушки в Староконюшенном переулке валяется на продавленном диване, книги читает и сочиняет стихи, а между тем, как мы уже знаем, так и было.
Однажды вокруг него снова закрутился человеческий круговорот. В те дни он сошелся с группой ребят, заостренных на гражданских правах. Нужно убедить людей, что власть нарушает свои собственные законы. Без прав человека невозможен никакой ренессанс, дорогой гитарист.
Стали собирать материалы для «белой книги» по процессу Гинзбурга и Галанскова, устраивать дежурства возле народных судов, где власть нарушала свои собственные законы. Там как-то обратала их «боевая комсомольская дружина», привезла в штаб на допрос. Дружинники сгрудились, когда узнали, что среди антисоветчиков Саша Корбах. Как же так, Саша, мы твои песни поем, «Балладу Домбая», «Дельфинов», а ты среди такого человеческого мусора?! Что же, тебе евреи ближе, чем масса молодежи эпохи НТР? Ладно, уходи, ты свободен, а с остальными разберемся.
Он отказался уходить, но тут какие-то доброхоты позвонили «куда следует», и в результате этих звонков в штабе появился самый ненавистный ему человек, отчим Ижмайлов Николай Иванович, член большой номенклатуры.
В принципе, ненавистный человек мог без труда прекратить всю эту глупость с задержанием кучки бездельников. За годы меняющихся «оттепелей» и «заморозков» Николай Иванович превратился в одного из самых «сбалансированных» сотрудников Старой площади. Не секрет, что иные мнения по закручиванию гаек застревали в отделе Ижмайлова. Встретившись, однако, с полным неприятием его доброй воли со стороны уже взрослого пасынка, государственный деятель удалился, предоставив события их естественному течению. Течение это привлекло всех задержанных в суд, где им прописали по пятнадцать суток, а потом в Бутырскую тюрьму отбывать наказание.
Сидя в огромной вонючей камере, Александр вдруг почувствовал колоссальную скуку этой правозащитной активности. Плачевна участь моя, если такие кретинские суды и унылые наказания станут моими звездными часами. Увы, как-то не вижу себя в этом контексте.
Он мычал себе под нос какой-то мотивчик, выборматывал рифмовку. В результате получилась «Баллада Бутырок», ироническая парафраза к уайльдовской поэме. Таким образом намычал себе и набормотал очередной поворот судьбы. Не будь за плечами этой смехотворной отсидки, быть может, проскочил бы мимо Анисьи Пупущиной, а так вот не проскочил: девица шла ему навстречу, сияя всеми своими данными как воплощенная антитюрьма. Давний приятель Ижмайловых, родитель девушки недавно попал в номенклатурную опалу и отправлен был послом на «пылающий континент», ну а Анис стала сама себе хозяйкой в большой квартире на Алексея Толстого. Ты что никогда не заходишь, певец? Он зашел и увидел в гостях у своей будущей жены сборище молодой московской богемы, и среди оной несколько светил: Тарковский, Высоцкий, Кончаловский, как будто польская компания собралась.
Выпивали круто, говорили веско, но, к сожалению, все одновременно, все сливалось в мешанину звуков, и не сразу можно было сообразить, что идет, скажем, экзистенциальный спор, нужно ли умирать, как Сократ, или стоит держаться, как Аристотель. Попутно слетали фразы о фестивале в Канне, кто-то нес комитетского зама Баскакова, а кто-то говорил, что он «все-таки мужик», уговаривались зимой сойтись в Ялте и впадали в раж, как будто вот там, зимой в Ялте, все и решится.
Он всех их знал уже давно, и они его знали. Давайте-ка, ребята, рванем, как когда-то: «Где мои семнадцать лет? – На Большой Каретной!» Андрей ему сказал: «Я помню, как ты репетировал Галилея в училище. У тебя, старик, появился какой-то необычный типаж. Давай приезжай завтра в шестой павильон, сделаем тебе пробу».
Как ни убегал Саша Корбах от своей популярности, она опять стала к нему возвращаться. Вдруг нечаянно-негаданно стал за пару лет заметным актером в кино, а потом просто прогремел в пятисерийном теледетективе. Несколько ролей сыграл по контрактам и на театре. Ко всему прочему обнаружилась и удивительная пластичность. На Таганке Саша отменно демонстрировал возобновленную биомеханику Мейерхольда. В спектакле «Десять дней, которые потрясли мир» в роли Керенского он делал серию переворотов колесом и кульбитов с завершающим обратным сальто. Вообще эта маленькая роль выросла вдруг в событие. Критики журнала «Юность» осторожно говорили, что Корбах делает заявку на воплощение современного молодого героя (это в роли Керенского-то!). Народ посерьезней, и даже отчасти близкий к диссидентским кругам, писал, что этому актеру «есть что сказать», имея в виду, что в экстравагантной форме он немало горечи изливает в адрес своего героя, не сумевшего уберечь молодую российскую демократию.