Сын дерева - Дмитрий Бакин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я думаю, подобным нелепым, но действенным способом она хотела отвлечь меня от раздумий о моем неподвижном несчастии, перекричать его, заглушить своим и, если не могла сдерживаться, не умела унять кипящие слова, то желала дать им волю хотя бы с пользой для меня. Я думаю, раньше, несколько лет назад, она задалась целью своими склоками, напускным распутством, заигрываниями с мужчинами убедить Илью снять с нее ненавистные оковы взрослой жизни, подтолкнуть его к расторжению брака, после чего она, вне всякого сомнения, осталась бы жить с ним, как то и было прежде, как то и было в детстве, исключив не только истерики и флирт, но и громкие проявления неудовольствия. Но упорная неотступность Ильи, гигантский запас в нем всепрощения со временем, сдается мне, изменили, а возможно, и умножили ее цели, и я чувствую, что попал в их круг.
Крик подкатывается к моему горлу, иглы вонзаются в небо, рот открывается, пока еще немо, похожий на жерло старинной пушки, безысходность раздувает и подносит фитиль, грядет снаряд звука, и всегда -- вдруг -- я вижу себя со стороны, паралитика с рождения, не получившего объяснений, мертвеца с невысыхающей влагой глаз, который может заорать, завыть, заверещать и разрушить тем самым хрупкий уклад семьи, скосить тем самым мать и отца, точно картечью; и всегда - вдруг - из неведомых сфер, где осуществляют себя люди действия, бешеным волчком ввинчиваясь в застоявшееся пространство и время, появляется Александра, точно тонкий химический сосуд, чудом удерживающий в себе ядерную реакцию, вызванную столкновением желания и невозможности, -- я порой думаю, что все движения и даже позывы к движению, отобранные у паралитиков всего мира, с остервенением втиснуты в нее какой-то дьявольской силой, -- и, воздев костлявые, но молодые руки к потолку, угадывая за ним солнце или звезды, она кричит -- все, хватит с меня! -- и кричит -- пусть эти насекомые..., эти глупые пчелы, эти безмозглые муравьи влачат такую жизнь! Это означает, что очередной мужчина сделал ей очередное предложение уехать, по крайней мере, в Сыктывкар. Она продолжает бичевать всех с ней живущих и вот переходит ту грань, где уже не важен блуд слов, ибо он будет забыт, накрыт извержением эмоций, и слова нужны ей, лишь как зубы, как устрашающий ряд резцов. Я думаю, она так и не поймет, что самая несбыточная ее мечта, то, ради чего она теперь царапает и грызет все и всех вокруг, есть не что иное, как стремление к одиночеству. И наша наиважнейшая задача состоит в том, чтобы она не поняла этого никогда.
Однако ни мать моя, ни мой отец, равно как и мать самой Александры, глуховатая, добрая тетя Вера, не способны понять, что движет ею, что влечет ее путем сопротивления, точно других путей она не знает. Они просто принимают в себя еще один тяжкий камень данности, который ложится на груду таких же камней, и, собираясь с силами, они сидят некоторое время, опустив уставшие руки, опираясь локтями на ноги, свесив крупные натруженные кисти с колен. Головы их опущены, глаза прикрыты -- они знают, что такое тщетность.
Первым женился мой средний брат Илья. История его дружбы, а затем и ухаживания за строптивой девушкой по имени Александра была похожа на историю детства и молодости матери и отца, которые с малолетства знали друг друга, в юности пережили потерю родителей, погибших на войне, и вместе хоронили стариков-родителей погибших, держась друг за друга крепко и истово, одинаково верно в бурю и в гладь времени. Однако Илья и Александра не были связаны голодом и разрухой, войнами и похоронами, их влекла, объединяла молодость, опутывало безрассудство мятущихся мыслей и, наконец, привычка, потребность быть вместе, возникшая с пяти или шести лет от роду, - они были одногодками. Детьми они носились по залитым дождем лугам, стараясь отряхиваться от воды, подобно собакам, катались по мху, познавая и влюбляясь в лес, радовались воде, влетая в зеленую реку, неизмеренная глубина которой пугала, как черная душа палача, плутали в сумеречной чаще, стиснутые страхом, учились в одной школе, два раза в неделю спускались в город, чтобы с сотней таких же, как они, танцевать под оглушительную музыку, затмевавшую для них мир. Они вместе закончили городской педагогический техникум и решили преподавать в поселке, но Илья был мобилизован в армию.
Александре я обязан умением читать, потому что все два года, которые отсутствовал Илья, она ежедневно приходила к нам с учебниками, садилась рядом со мной -- это могло быть в доме или в саду, -- и мы штудировали прилагательные и глаголы, существительные и деепричастия по три-четыре часа, пока вязь букв и слов не сливалась у меня в глазах, превращаясь в ровные серые полосы, -- замечала она это не сразу, но, заметив, быстро складывала учебники ровной стопкой, целовала меня в лоб или щеку и уходила к себе домой.
Понятно, что отец с матерью молились на Александру, давно уже уверовав, что она станет им невесткой, дивились ее упорству и постоянству, потому что не склонны были считать меня способным учеником, памятуя, видимо, те попытки приобщить меня к букварю, которые делали, когда мне исполнилось десять лет, -- я думаю, они не сумели тогда добиться своего, потому, что были слишком придавлены гнетом мнимой вины за мое нарождение, гнетом, который мешал им часами напролет общаться со мной, мешал проявить строгость и жесткость вместо того, чтобы беспрестанно рассыпаться в извинениях.
Закрепив знание грамматики, обучив меня беглому чтению, она приходила с книгами, чтобы просто читать или же переворачивать страницы. Собираясь читать вслух, она брала стакан воды, потому что у нее быстро пересыхало во рту. Она читала все те книги, за которыми не нужно было записываться в очередь в городской библиотеке. Отметая последовательность -- от простого к более сложному и к сложнейшему, она читала все, без разбора, сама не вникая в суть, -- от Брэма до Маркса, от Достоевского до Рикардо, от дневников Шаляпина до Лейбница -- я не могу понять, как все это не смешалось у меня в голове, не превратилось в безымянный мусор, не могу понять, где уместились тысячи образов, десятки тысяч страниц, где осела их тяжесть, ибо к тому времени я уже перестал расти. Иногда она приносила большие альбомы художников, а иногда предпринимала безуспешные попытки заняться математикой и геометрией, но это было скучно, как сам паралич.
Выбрав подобную линию поведения по отношению ко мне, в глазах и душах моих родителей она обрела беспрекословное прощение за любой проступок на много лет вперед, потому что та почва, опираясь на которую, они могли бы ее ругать, наставлять, была выбита у них из-под ног тем, что она сделала, сумела от меня добиться.
Ее порывистая нервная быстрота, сосредоточенность худого, маленького тела порой сменялись отрешенностью, уходом в придуманное -- это бывало, когда я читал сам. Я вынужден был напоминать ей перевернуть страницу, тогда она возвращалась в себя и выглядела не очень веселой, словно оказывалась вновь и вновь в старых надоевших обносках, с мыслью, что так будет всегда. Глядя на нее, я понимал, что плоть есть дом, который нельзя покинуть надолго, и, как бы ни было независимо, свободно сознание, в нем главенствует рефлекс боли и, в меньшей мере, рефлекс звука. Уколи я Александру иголкой, и мгновенно неизмеримый потенциал сознания, выработанные им желания устремятся -- все без остатка -- в точку укола, так же, как при слове "переверни" -- в угол страницы, отогнутый ветром.
Особенно отчетливо я помню зиму, по окончании которой должен был демобилизоваться Илья. Всю ту зиму отец проработал в ночную смену и уходил перед приходом Александры, зажав под мышкой термосок, собранный матерью с негасимой заботой. Александра приходила вечерами, в поисках относительной тишины, после закрытия школы, стараясь избавиться от звуков школьного пения, спастись от разрушающих децибелов пронзительного, докучливого гама пробующих себя юных голосов, которые преследовали ее даже после занятий. Я слышал, как она стряхивала снег перед входной дверью, резкий стук, с каким она обивала сапоги. Она заходила в натопленный дом, раздевалась, здоровалась со мной, и около часа они с матерью пили чай, пахнувший малиной, обсуждая последнее письмо Ильи, который не писал им отдельных писем, а писал как бы всем, не отделяя Александру от родни, точно она проживала с нами в одном доме, но все обсуждения сводились к одному - их почему-то поразило, что, призванный в ракетные войска стратегического назначения, через год службы он написал, что начинает лысеть. Потом мать гремела посудой, а Александра приходила ко мне и извлекала из сумки одну-две книги -- давно уже она регулярно воровала их в городской библиотеке, вынося под свободным свитером, надетым специально для этой цели, после чего аккуратно удаляла приклеенные для вкладышей конвертики и отрывала те места, где страницы были помечены прямоугольным библиотечным штампом. Она включала торшер, выключала яркий верхний свет, который не любила, подкатывала кресло со мной поближе к дивану и торшеру, садилась, открывала книгу и начинала быстро, негромко читать, наполняя, населяя текущее время литературой, словно реку дрейфующими судами. Зима была холодной и ветреной. Я помню ее маленькую, верткую фигуру, отбрасывающую огромную, в полкомнаты, тень, вой ураганного ветра, давление темноты, сравнимое с давлением недоброго, жуткого предсказания, содрогание стен, скрип дома, точно скрип могучего дерева, вой и потрескивания печного дымохода, чья тяга засасывала, взращивала пламя, ускоряя сгорание дров, потусторонний стук в стекла окон -- все это превращало комнату с читающей Александрой в сердце уюта.