Хроники любви - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И с каждым утром оно все набирает вес.
Жил-был мальчик. В городке, которого больше нет, в доме, которого больше нет, на краю поля, которого больше нет. Где все было открытием и все было возможно. Палка могла быть мечом. Камень — бриллиантом. Дерево — замком.
Жил-был мальчик, в доме, что через поле от дома девочки, которой больше нет. Они придумывали тысячи игр. Она была Королевой, а он был Королем. В осеннем свете ее волосы светились, как корона. Они собирали мир маленькими пригоршнями. Когда небо темнело, они расходились по домам с листьями в волосах.
Жил-был мальчик, который любил девочку, и ее смех был загадкой, которую он хотел разгадывать всю жизнь. Когда им было по десять лет, он попросил ее выйти за него замуж. Когда им было одиннадцать, он впервые поцеловал ее. Когда им было тринадцать, они поссорились и три недели не разговаривали. Когда им было пятнадцать, она показала ему шрам у себя на левой груди. Их любовь была секретом, о котором они никому не сказали. Он обещал ей, что до конца жизни не полюбит другую. «А если я умру?» — спросила она. «Даже тогда», — сказал он. На шестнадцатый день рождения он подарил ей английский словарь, и они вместе учили слова. «Что это?» — спрашивал он, проводя указательным пальцем вокруг ее лодыжки, и она искала слово в словаре. «А это?» — спрашивал он, целуя ее локоть. «Локоть! Ну и слово!» А потом он лизнул ее локоть, и она засмеялась. «А это?» — спрашивал он, касаясь ее нежной кожи за ухом. «Не знаю», — говорила она, выключая фонарик и со вздохом ложась на спину. Когда им было семнадцать, они впервые занялись любовью на ложе из соломы на сеновале. Потом, когда случилось такое, чего они и представить себе не могли, она написала ему в письме: «Когда ты поймешь, что не для всего есть слова?»
Жил-был мальчик, и он любил девочку, отец которой был достаточно прозорлив, чтобы собрать все свои злотые и отправить младшую дочь в Америку. Сначала она отказывалась ехать, но мальчик тоже уже кое-что понимал и поэтому настоял на ее отъезде, поклявшись, что заработает денег и приедет к ней. И она уехала. Он нашел работу в ближайшем городе, уборщиком в больнице. По ночам не спал, писал свою книгу. Отправил ей письмо, в которое убористым почерком вписал одиннадцать глав. Он даже не был уверен, что письмо дойдет. Откладывал все деньги, какие мог. А потом пришел день, и его уволили. Никто не сказал ему почему. Он вернулся домой. Летом 1941 года айнзатцгруппы[4] продвигались вглубь в восточном направлении, убивая сотни тысяч евреев. Светлым жарким июльским днем они вошли в Слоним. Мальчик в это время лежал на траве в лесу и думал о девочке. Можно сказать, что его спасла любовь к ней. Шли годы, мальчик превратился в мужчину, которому пришлось стать невидимкой — так он избежал смерти.
В конце концов человек-невидимка приехал в Америку. До этого он три с половиной года прятался, чаще всего на деревьях, иногда в расщелинах, подвалах, лачугах. Потом все закончилось. Пришли русские танки. Шесть месяцев он жил в лагере для перемещенных лиц. Передал весточку своему троюродному брату, слесарю по замкам в Америке. В уме снова и снова повторял единственные известные ему английские слова. Колено. Локоть. Ухо. Наконец прибыли его документы. На поезде он добрался до корабля и через неделю, в прохладный ноябрьский день, высадился в нью-йоркской гавани. В руке он сжимал листок с адресом девочки. В ту ночь он лежал на полу в комнате троюродного брата и не мог уснуть. Радиатор лязгал и шипел, но он был рад теплу. Утром брат трижды объяснил ему, как доехать на метро до Бруклина. Он купил букет роз, но цветы завяли — хотя брат и объяснил ему дорогу трижды, он все равно заблудился. Наконец он нашел нужный дом. И уже нажав на кнопку звонка, вдруг подумал, что, наверное, стоило сначала позвонить ей по телефону. Она открыла дверь. Волосы ее покрывал голубой шарф. За стеной у соседей играло радио — шла трансляция матча.
Жила-была женщина, которая когда-то была той девочкой, что села на пароход, шедший в Америку, и всю дорогу ее тошнило, но не от морской болезни, а потому, что она была беременна. Когда она это поняла, то написала мальчику. Каждый день она ждала от него письма, но ответ так и не пришел. Она становилась все больше и больше. Она старалась это скрыть, чтобы не потерять работу на фабрике одежды. За несколько недель до рождения ребенка она узнала от кого-то, что в Польше убивали евреев. «Где?» — спросила она, но никто не знал. Она перестала ходить на работу. Ей не хотелось вставать с постели. Через неделю сын хозяина пришел ее навестить. Он принес еды и поставил букет цветов в вазу рядом с кроватью. Когда узнал, что она беременна, позвал акушерку. Родился мальчик. Однажды молодая мама села в постели и увидела, как сын хозяина укачивает ее ребенка и на них светит солнце. Через несколько месяцев она согласилась выйти за него замуж. Через два года у нее родился второй ребенок.
Мужчина, ставший невидимкой, стоял у нее в гостиной и слушал все это. Ему было двадцать пять лет. Он очень изменился с тех пор, как видел ее в последний раз, и сейчас какой-то части его хотелось рассмеяться холодным резким смехом. Она дала ему маленькую фотографию мальчика — ему было уже пять лет. Рука у нее дрожала. Она сказала: «Ты перестал писать. Я думала, ты умер». Он посмотрел на фотографию мальчика, который вырастет похожим на него, который, хотя он этого тогда не знал, пойдет учиться в колледж, влюбится, разлюбит, станет известным писателем. «Как его зовут?» — спросил он. «Я назвала его Исааком». Они долго стояли молча, пока мужчина смотрел на фотографию. Наконец он все же сумел выговорить три слова: «Пойдем со мной». Снизу с улицы донеслись детские крики. Она изо всех сил зажмурилась. «Пойдем со мной», — сказал он, протягивая ей руку. По лицу ее катились слезы. Три раза он просил ее. Женщина покачала головой. «Не могу, — сказала она, опустив глаза. — Пожалуйста, не надо». И он совершил самый трудный в своей жизни поступок: взял свою шляпу и ушел.
Мужчина, когда-то бывший мальчиком, который обещал не влюбляться в другую, пока жив, сдержал свое обещание, но не из упрямства или даже особой верности. Он просто не мог иначе. Он прятался три с половиной года, так что после этого ему вовсе не казалось невероятным прятать свою любовь к сыну, который не знал о его существовании. В конце концов, этого хотела единственная женщина, которую он когда-либо любил. В конце концов, так ли трудно мужчине скрывать что-то еще, если сам он перестал существовать?
Вечером накануне того дня, когда надо было приступить к работе натурщика в классе рисования, меня переполняло нервное возбуждение. Я расстегнул рубашку и снял ее. Потом расстегнул брюки и тоже снял их. Потом майку. Трусы. Я стоял перед зеркалом в коридоре в одних носках. С детской площадки, через улицу, доносились крики играющих детей. Шнур от выключателя лампы был прямо у меня над головой, но я за него не потянул. Я стоял и смотрел на себя в обычном вечернем свете. Никогда не считал себя красивым.
Когда я был маленьким, мама и мои тетки обычно говорили, что я вырасту и стану красивым. Я понимал, что тогда во мне не было ничего особенного, но считалось, что со временем что-то должно измениться к лучшему. Не знаю, на что я рассчитывал. Что мои уши, торчавшие под абсолютно немыслимым углом, встанут на место? Что голова вырастет, чтобы подходить ушам по размеру? Что волосы, похожие на ершик для унитаза, со временем распрямятся и станут блестеть на солнце? Что мое малообещающее лицо — тяжелые, как у лягушки, веки, тонкие губы — каким-то образом превратится во что-то менее жалкое? Много лет я каждое утро подходил к зеркалу с надеждой. Даже когда стал уже слишком взрослым, чтобы надеяться, я по-прежнему продолжал это делать. Я взрослел, а улучшений не было. Все стало еще хуже, когда я вступил в пору юности и лишился обаяния, присущего всем детям. В год моей бар-мицвы[5] у меня появилась угревая сыпь и задержалась на четыре года. Но все же я продолжал надеяться. Как только сыпь прошла, линия волос стала отступать назад, будто хотела убраться подальше от моего позорного лица. Уши, довольные тем, что им досталось теперь больше внимания, стали, похоже, торчать еще сильнее. Веки опустились, — видимо, из-за натиска ушей им не хватало сил, — а брови зажили собственной жизнью, ненадолго достигнув предела всех мыслимых ожиданий, а потом даже превзошли их и стали как у неандертальца. Много лет я продолжал надеяться, что все изменится, но, глядя в зеркало, видел себя все таким же. Со временем я все меньше и меньше об этом думал. Потом и вовсе почти перестал. И что? Возможно, какая-то часть меня так и не переставала надеяться — и даже сейчас бывают моменты, когда я стою перед зеркалом, придерживая рукой свой морщинистый пишер,[6] и верю, что еще стану красивым.