Святой Фома Аквинский - Гилберт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так началось то, что обычно называют обращением Аквината к Аристотелю, а можно назвать обращением к разуму и к авторитету чувств. Видите, как это похоже на то, что Франциск слушал не только ангелов, но и птиц. Прежде чем мы подойдем к чисто умственной деятельности святого Фомы, надо понять одну его нравственную черту: кроткое, простодушное смирение. Он готов видеть в себе почти животное — так святой Франциск сравнил свое тело с ослом. Кстати, контраст проявился и в этих метафорах: Франциск похож на простого ослика, который привез Христа в Иерусалим[16]; Фому прозвали волом, но он скорее похож на быка или на чудище из Откровения, почти ассирийского быка с крыльями[17]. И снова этот контраст не должен закрывать общего. Оба они, в своем смирении, славили Спасителя, как ослик и вол в вифлеемских яслях.
Конечно, кроме апологии здравого смысла, питаемого пятью чувствами, у святого Фомы было много других важных и сложных идей. Но сейчас я говорю не о том, что есть у Фомы, а о том, что есть в христианстве. Именно по этому поводу теперь пишут особенно много чепухи. Наши современники приняли без доказательств, что всякий шаг к свободе уводит от веры к безбожию, и начисто забыли одну очень важную черту веры.
Невозможно больше скрывать, что святой Фома Аквинат был одним из великих освободителей разума. Сектанты XVI и XVII веков — редкостные мракобесы — лелеяли легенду о мракобесии Фомы. В XIX веке это еще сходило, в XX не сойдет. Тут дело не в теологии, дело в исторической правде, которая стала понемногу проявляться по мере того, как стихают старые распри. Святой Фома — тот великий человек, который примирил веру с разумом, с опытом, с науками; он учил, что чувства — окна души, что разуму дано божественное право питаться фактами; что только религии по зубам твердая пища труднейшей и самой здравой из языческих философий[18]. Именно он боролся за просвещение и свободу яростней, чем все его соперники и даже последователи. Если мы честно признаем, к чему привела Реформация, нам придется признать, что Аквинат и был реформатором, а те, кого так обычно зовут, — реакционерами, даже если смотреть на них не с моей, а с современной, прогрессивной точки зрения. Так, они боролись за букву древнееврейского Писания, когда Фома[19] говорил о духе, оживотворявшем греческую мудрость. Он говорил о долге дел, они — лишь о долге веры. И наконец, он учил доверять разуму, тогда как они учили, что разуму верить нельзя.
Но тут возникает еще одна опасность. Признав все это, нестойкие души могут броситься в другую крайность. Те, кто обвинял Фому в догматизме, признают в нем противника догмы. Они кинутся украшать его статуи увядшими венками прогресса, скажут, что он обогнал свой век (что, как известно, значит «догнал наш»), и незаслуженно назовут его отцом современной мысли. Он понравится им, и они решат, что он на них похож, — как же иначе, если он может нравиться! Это бы еще ничего, все это было с Франциском. Но даже вольнодумцу не пришло в голову, что Франциск не верил в Бога и не подражал Христу. Он так же раскрепостился и очеловечил веру, как святой Фома, только через воображение, не через разум. Но никто не скажет, что он распускал людей, тогда как он их стягивал, как стягивал веревкой свою одежду. Никто не скажет, что он расчищал дорогу скепсису, или только предвосхищал Возрождение, или прокладывал путь рационализму. Ни один биограф не напишет, что Франциск гадал не на Евангелии, а на «Энеиде», сложил гимн солнцу из поклонения Аполлону или любил птиц в подражание римским авгурам.
Короче говоря, и христиане и неверующие признают, что святого Франциска вела прежде всего простая (или, если хотите, отсталая) вера в Христа и христианство. Никто, как я уже сказал, не заподозрит, что он черпал вдохновение из Овидия[20]. Точно так же неверно, что Аквинат черпал вдохновение из Аристотеля. Вся его жизнь, его детство, юность, выбор пути показывают, как он был набожен и как страстно любил веру, еще не зная, что призван за нее бороться. Почему-то забыли, что, освящая чувства и простые, здешние вещи, и Фома, и Франциск оба подражали Тому, кто не был ни Аристотелем, ни Овидием. Они подражали Ему, когда Франциск смиренно был со зверями, а Фома благородно спорил с языками[21].
Те, кто этого не заметил, не понимают веры, даже если она для них — только суеверие. Они упускают самую суть того, что им кажется особенно суеверным. Я говорю о немыслимой истории Богочеловека. Многих трогает, что святой Франциск так просто, неучено взывает к Евангелию. Их учили, что он учился у цветов и птиц, словно это связано только с язычеством Возрождения, хотя трудно не увидеть, что это восходит к Новому завету, указует на богословие святого Фомы. Им смутно кажется, что гуманизировать божественное — то же самое, что смешивать его с язычеством, но они забывают, что связь Бога и человека — важнейшая и невероятнейшая догма во всем Символе Веры. Когда святой Франциск смотрел на лилии в поле или на птиц небесных, он был похож на Христа, а не на Будду. И Фома был похож на Христа, а не только на Аристотеля, когда учил, что и Бог, и Его образ и подобие связаны через материю с этим миром. Оба святых были гуманистами в самом прямом значении слова — они настаивали на огромном значении человека в богословской иерархии. Но они — не гуманисты Возрождения, они не шли дорогой прогресса к современной мысли и повальному скепсису, потому что твердо верили в догму, в которую теперь не верят, и укрепляли поразительную доктрину Воплощения, которая скептикам не под силу.
Да, и Фома, и Франциск верили в Бога, и чем разумней или естественней они были, тем сильнее верили. Они потому и могли быть такими естественными и разумными, что ни в чем не отступали от христианства. Иначе говоря, то, что можно назвать свободным богословием, шло изнутри, из самой глубины католичества. Конечно, в этой свободе не было и нет ничего общего с либерализмом, она даже теперь не может ужиться с ним[22]. Для убедительности остановлюсь на нескольких мыслях святого Фомы.
Так, именно святой Фома считал, что человека надо изучать целиком; что человек — не человек и без тела, и без души. Труп — не человек, но и привидение — не человек. Августин и даже Ансельм все же упускали это из виду, они учили, что одна душа драгоценна и попадает на время в недостойную внимания оболочку. Они были очень духовны, но недостаточно правоверны и чуть не побывали на краю восточной пустыни, по которой можно прийти к переселению душ, то есть поверить, что душа может пройти через сотню не имеющих значения тел, даже сквозь тела животных и птиц. Святой Фома твердо стоял на том, что тело есть тело, и человек существует только в единстве и равновесии тела и души. Мысль эта в некотором роде очень близка к современному почитанию материальных предметов. Такой хвалы телу можно ждать от Уитмена[23], такого оправдания — от Лоуренса[24]. Ее можно назвать гуманизмом и даже обругать модернизмом. Можно назвать и материализмом, но к «современной мысли» она отношения не имеет, потому что связана с тем, что кажется теперь самым чудовищным, самым материальным и потому самым чудесным из чудес. Она связана с самой удивительной догмой, которую модернисты ни за что не примут — с Воскресением.
Или, например, возьмем его мысли об откровении. Они совершенно разумны и на редкость демократичны. Защищая откровение, он ни в коей мере не нападает на разум; напротив, он считает, что истину можно изложить путем доказательств, если только он достаточно разумен и достаточно долог. Фома был скорее оптимистом (не найду лучшего слова) и преувеличивал готовность людей прислушаться к доводам. Ведя рассуждение, он всегда принимает на веру, что читатель внемлет разуму. Он горячо верит, что человека можно убедить, если довести доказательство до конца, но здравый смысл подсказывает ему, что споры бесконечны. Скажем, я мог бы убедить человека, что материя не в силах породить разум, если бы мы были очень друг к другу привязаны и спорили без перерыва лет сорок. Но задолго до конца спора родится много новых материалистов, и никто не может объяснить все всем. Святой Фома считал, что души обычных, простых, замученных трудом людей так же важны, как души искателей истины; когда же они выслушают все доводы, чтобы истину обрести? Он говорит об этом с уважением к учености и с любовью к обычным людям. Защищая откровение, он не принижает разума — он просто защищает откровение и приходит к мысли, что люди должны познавать высшие нравственные истины чудесным способом, чудом, иначе почти никто их не познает. Доводы его разумны и естественны, вывод — сверхъестествен. Как часто бывает у него, нелегко сделать другой вывод. И вывод этот так прост, что сам Франциск не пожелал бы иного: небесная весть, подсказка с неба, осуществившаяся сказка.