Гоголь - Б Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Тело одной русалки, - продолжал рассказчик, - не так светилось, как у прочих: внутри его виднелось что-то черное". Черное пятно, страшная черная точка есть и в гоголевской "плоти", в первозданной языческой стихии его веселости, его смеха. Это - точка соприкосновения двух начал, двух половин, двух полюсов мира, рождающая беспредельный мистический ужас. Уже, впрочем, и там, в самой Элладе, есть эта черная точка: и там, в тишине самого блаженного, самого ослепительного полдня раздается вдруг потрясающий крик, таинственный зов, "голос Пана", от которого все живое бежит в сверхъестественном ужасе. Гоголю с детства знаком этот крик: "Признаюсь, мне всегда был страшен этот таинственный зов. Я помню, что в детстве часто его слышал: иногда вдруг позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился; тишина была мертвая; даже кузнечик в это время переставал кричать; ни души в саду. Но, признаюсь, если бы ночь, самая бешеная и бурная, со всем адом стихий, настигла меня одного, среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины среди безоблачного дня. Я обыкновенно тогда бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием из саду и только успокаивался, когда попадался мне навстречу какой-нибудь человек, вид которого изгонял эту страшную сердечную пустыню" ("Старосветские помещики").
Этот непонятный "панический" ужас объяснился в тот день, когда родился Христос и умер великий Пан. В конце язычества есть начало христианства; в конце земного - начало небесного, в конце плоти - начало того, что за плотью".
Н. А. Бердяев в статье "Духи русской революции" (1918) заявил: "Гоголь - единственный русский писатель, в котором было чувство магизма, он художественно передает действие темных, злых магических сил...
У Гоголя было совершенно исключительное по силе чувство зла. И он не находил тех утешений, которые находил Достоевский в образе Зосимы и в прикосновении к матери-земле. Нет у него всех этих клейких листочков, нет нигде спасения от окружавших его демонических рож... Гоголю не было дано увидеть образов добра и художественно передать их. В этом была его трагедия. И он сам испугался своего исключительного видения образов зла и уродства".
По мнению Н. А. Бердяева, "Гоголь, как художник, предвосхитил новейшие аналитические течения в искусстве, обнаружившиеся в связи с кризисом искусства. Он предваряет искусство А. Белого и Пикассо. В нем были уже те восприятия действительности, которые привели к кубизму. В художестве его есть уже кубистическое расчленение живого бытия. Гоголь видел уже тех чудовищ, которые позже художественно увидел Пикассо. Но Гоголь ввел в обман, так как прикрыл смехом свое демоническое созерцание".
Н. А. Бердяев даже утверждал, что "Гоголь - инфернальный художник. Гоголевские образы - клочья людей, а не люди, гримасы людей. Не его вина, что в России было так мало образов человеческих, подлинных личностей, так много лжи и лжеобразов, подмен, так много безобразности и безобразности. Гоголь нестерпимо страдал от этого. Его дар прозрения духов пошлости несчастный дар, и он пал жертвой этого дара. Он открыл нестерпимое зло пошлости, и это давило его".
В. В. Розанов, самый суровый из всех русских критиков Гоголя, в своей работе "Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского" (1891-1894) утверждал: "Известен взгляд, по которому вся наша новейшая литература исходит из Гоголя; было бы правильнее сказать, что она вся в своем целом явилась отрицанием Гоголя, борьбою против него... Свое главное произведение он назвал "Мертвые души" и, вне всякого предвидения, выразил в этом названии великую тайну своего творчества и, конечно, себя самого. Он был гениальный живописец внешних форм и изображению их, к чему одному был способен, придал каким-то волшебством такую жизненность, почти скульптурность, что никто не заметил, что за этими формами ничего, в сущности, не скрывается, нет никакой души, нет того, кто бы носил их. Пусть изображаемое им общество было дурно и низко, пусть оно заслуживало осмеяния: но разве уже не из людей оно состояло? Разве для него уже исчезли великие моменты смерти и рождения, общие для всего живого чувства любви и ненависти?" Розанов писал о Гоголе: "Признавая его гений, мы с изумлением останавливаемся над ним, и когда спрашиваем себя: почему он так не похож на всех, что делает его особенным, то невольно начинаем думать, что это особенное - не избыток в нем человеческого существа, не полнота сил сверх нормальных границ нашей природы, но, напротив, глубокий и страшный изъян в этой природе, недостаток того, что у всех есть, чего никто не лишен. Он был до такой степени уединен в своей душе, что не мог коснуться ею никакой иной души: и вот отчего так почувствовал всю скульптурность наружных форм, движений, обликов, положений... Не идеала не мог он найти и выразить; он, великий художник форм, сгорел от бессильного желания вложить хоть в одну из них какую-нибудь живую душу. И когда не мог все-таки преодолеть неудержимой потребности, - чудовищные фантасмагории показались в его произведениях, противоестественная Улинька и какой-то грек Костанжогло, не похожие ни на сон, ни на действительность.
И он сгорел в бессильной жажде прикоснуться к человеческой душе, что-то неясное говорит о его последних днях, о каком-то безумии, о страшных муках раскаяния, о посте и голодной смерти. Какой урок, прошедший в нашей истории, которого мы не поняли! Гениальный художник всю свою жизнь изображал человека и не мог изобразить его души. И он сказал нам, что этой души нет, и, рисуя мертвые фигуры, делал это с таким искусством, что мы и в самом деле за несколько десятилетий поверили, что было целое поколение ходячих мертвецов, - и мы возненавидели это поколение, мы не пожалели о них всяких слов, которые в силах сказать человек только о будущих существах. Но он, виновник этого обмана, понес кару, которая для нас еще в будущем. Он умер жертвою недостатка своей природы, - и образ аскета, жгущего свои сочинения, есть последний, который оставил он от всей странной, столь необыкновенной своей жизни. "Мне отмщение, и Аз воздам", - как будто слышатся эти слова из-за треска камина, в который гениальный безумец бросает свою гениальную и преступную клевету на человеческую природу".
По мнению В. В. Розанова, "Гоголь есть родоначальник иронического настроения в нашем обществе и литературе". Однако при этом критик утверждал: "Его восторженная лирика, плод изнуренного воображения, сделала то, что всякий стал любить и уважать только свои мечты, в то же время чувствуя отвращение ко всему действительному, частному, индивидуальному. Все живое не притягивает нас более, и от этого-то вся жизнь наша, наши характеры и замыслы, стали так полны фантастического...
Успокоение - вот то, в чем мы всего более нуждаемся. Нет ясности в нашем сознании, нет естественности в движении нашего чувства, нет простоты в нашем отношении к действительности...
На пути к этому естественному развитию, не столь ускоренному, но непременно имеющему подняться на большую высоту, действительно стоит Гоголь. Он стоит на пути к нему не столько своею иронией, отсутствием доверия и уважения к человеку, сколько всем складом нашей души и нашей истории. Его воображение, не так относящееся к действительности, не так относящееся и к мечте, растлило наши души и разорвало жизнь, исполнив то и другое глубочайшего страдания. Неужели мы не должны сознать это, неужели мы настолько уже испорчены, что живую жизнь начинаем любить менее, чем... игру теней в зеркале".
Отказывал В. В. Розанов Гоголю и в истинно христианском чувстве, хотя и не считал это пороком для подлинного художника. В статье "О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира" (1907) он утверждал: "Если кусок из прозы Гоголя, самый благожелательный, самый, так сказать, бьющий на добрую цель, вставить в Евангелие - то получим режущую какофонию, происходящую не от одной разнокачественности человеческого и Божественного, слабого и сильного, но от разно-категоричного: невозможно не только в евангелиста вставить кусок Гоголя, но - и в послание какого-нибудь апостола. Савл не довоспитался до Павла, но преобразился в Павла; к прежней раввинской мудрости он не приставил новое звено, пусть новую голову - веру в Христа, нет: он изверг из себя раввинство...
Христос никогда не смеялся. Неужели не очевидно, что весь смех Гоголя был преступен в нем, как в христианине ?! (в свете этих рассуждений Розанова можно объяснить и неудачу, постигшую Гоголя со вторым томом "Мертвых душ"; писатель стремился Чичикова из Савла превратить в Павла, поставить его предприимчивость на службу доброму делу, но образ сопротивлялся подобной трансформации, - оказалось, что герою очень трудно заменить копейку на Христа. И потому столь же неосуществима была идея Гоголя о том, что для того, чтобы завершить "Мертвые души", он сам, Гоголь, должен прежде преобразоваться нравственно, превратиться из Савла в Павла. Но писатель преображается прежде всего в своих произведениях, а они никогда не превратятся в Священное писание. - Б. С.)...