Рассказы - Олег Беломестных
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сделав большой круг, Симеон прошел в огромный продуктовый магазин, где увидел, как люди озабоченно перебирали, изучали продукты в ярких упаковках, отбирали их в корзины и тележки. Симеон тоже прогуливался со своей разбитой тележкой, в которой покоился, свесив ремни, перламутрово-красный аккордеон. Он долго бродил мимо витрин с пирамидами жирных колбас, штабелями копченых рыб, грудами экзотических фруктов. Фигура Симеона слишком выделялась своей бедностью на фоне красивого изобилия еды, так что посетители смотрели на него с интересом: что же будет покупать этот человек?
Худенькое лицо Симеона казалось опечаленным. Давило на него это изобилие или не было у него сколько-нибудь денег: той горстки мелочи, что жалко позвякивала в кармане пиджака, ему не хватило бы даже на хлеб. Но Симеон вдруг подошел к одной из полок и взял маленький сырок — обыкновенный глазированный сырок в яркой упаковке. Такие покупают обычно детям. Затем не спеша направился в сторону кассы и невозмутимо прошествовал мимо нее — с нелепой тележкой в одной руке и с сырком в другой.
За всеми перемещениями Симеона внимательно наблюдал охранник магазина, а также и многие любопытствующие посетители. Стоило только Симеону пересечь кассовую границу, как охранник с радостью набросился на него, резко дернул за пиджак, так что тот развернулся на полный круг, коляска при этом вырвалась из его руки и опрокинулась, аккордеон глухо ударился о полированный пол. Зеваки с наслаждением наблюдали эту картину, даже кассирша перестала считать товары. Кто-то стал возмущаться, зачем пропускают в приличный магазин голодных бродяг, кто-то видел в этом забаву и развлекался сценой.
На шум прибежал старший продавец, вдвоем с охранником они что-то кричали Симеону, требовали, дергали за полы пиджака. Он же стоял удивительно спокойно, впервые открыто смотрел на толпу ясными, как у ребенка, глазами, как будто желая сказать всем: «Здравствуйте, вот я — Симеон!» Но ему не дали времени стоять, грубо потянули в отдельную комнату для досмотра и выяснения отношений. Всех, однако, удивило, что ни коляску, ни аккордеон Симеон не поднял, даже не посмотрел на них, а ушел, оставив брошенными на полу.
Что было дальше, не знает никто. Наверное, Симеона отпустили — не обнаружили в его карманах больше ничего, а сырок неповрежденным был возвращен на место. Аккордеон отпихнули к стене, где он пролежал до вечера, затем его выбросили вместе с мусором. Симеон же больше не появился возле торгового центра ни тем летом, ни осенью, ни зимой. Его не видели больше и в доме, где он жил. В квартире поселились какие-то люди, из тех торговцев, что останавливались у него. Никто не стал подавать в розыск, поскольку никто не считал его близким.
Впрочем, некоторые старушки из того дома, где жил Симеон, бездельно посиживая по вечерам на лавочках, вспоминали про него. Обсуждали невесть откуда взятые слухи, что далеко в лесу, за городом, в пещере поселился странный человек. Будто бы местные рыболовы видели лесное жилище и отшельника в длинном пальто, сидящего на берегу реки. Будто рыбачил он и напевал при этом старую музыку. Но, когда видел людей, уходил и прятался в своей берлоге.
Город между тем жил своей жизнью, происходили какие-то события, волновавшие горожан: где-то началась очередная война, распространялись эпидемии, таинственно падали самолеты, кого-то известного убивали, кто-то умирал сам. Удостоились горожане и своих новостей — в середине лета случился крупный пожар в самом большом торговом центре. Сгорело все дотла. По этому поводу много судачили, но никто не сожалел.
Он был не единственным.
Цвет Надежды
Три камня обойти узкой тропкой, два больших перелезть сверху — и ты у кромки берега. Главное — не упасть, крепко держаться за ивовые кусты. И тогда окажешься у маленькой заводи; за камнями тебя ниоткуда не видно, лишь огромная река перед тобой.
Ветер нагоняет волны, склоняет и глубоко окунает слабые ветви ивы в воду, отрываются и тонут во мраке желтые полоски листьев. Тяжелые облака плывут в небе и в воде. Между небом и водой — вороны, они режут тугой воздух над рекой, разнося криками пронзительную осеннюю тоску. Река течет вечно, неостановимо, унося куда-то за поворот, за горы летнюю радость, не оставляя светлых надежд.
Так можно долго сидеть и смотреть на завораживающее движение, пока воды не станут черными, а на небе не заблистают первые звезды. Никто тебя не ищет. И не нужен никто, ведь лучше нет на свете, чем быть вот так — наедине с рекой, небом и птицами.
Одиночество — ее вечное состояние. И это лучший подарок сегодня, в день рождения. Она помнит вчерашнее: «Тебе, Надька, завтра стукнет тринадцать лет», — сказала мать и вот уже второй день пьянствует, не вспоминая именинницу. Но ей все равно: настоящий праздник — это свободный ото всех день, в который она будет долго сидеть, свесив к воде светлые, с золотой рыжинкой волосы, и не нужен никто. Впрочем, был один человек. Близкий. Но его уж нет. Теперь вот никого нет…
Надя — идиотка. Так называет ее мать. Дурочкой ее называют соседи, а учителя школы, намучившись с нею, давно махнули рукой на ее чудачества. Аутизм — холодное слово, топором отрубающее от всего людского мира. Надя почти всегда молчит, разговаривает только по крайней необходимости и только с матерью:
— Хочу спать, выключи телевизор!..
— Купи карандаши!..
— Дай молоко!..
И питается она не по-людски — только молоком и хлебом, на другую пищу и не смотрит.
Сторонится всего — сверстников, соседей, учителей, животных, машин, телевизора. Вначале мать водила ее по врачам, те кормили таблетками, разговорами нудили ее психологи, дважды направляли для лечения в психиатрический диспансер. Но все было тщетно, внешний мир для нее был как бы за стеклом. И в те моменты, когда люди и вещи из потустороннего мира приближались к ней, она начинала нервничать: обгрызала ногти, кусала губы, которые со временем покрылись трещинами, кровоточили. Мать не единожды в пьяной злости била ее по губам: «Что ты их кусаешь, что ты хочешь, дура?!»
А нужно ей было немногое — отсутствие чужих людей, пугающих вопросов. Когда нет глаз, нет этих мучительных, врывающихся внутрь взглядов. И вообще, лучший мир — изображенный на бумаге. Еще лучше — изображать его своей рукой. С первых лет жизни тянуло ее рисовать — пальцем размазывала кашу на столе, образуя дождевые облака на голубой клеенке, затем углем изображала на печке черных птиц, взлетающих по трубе на волю. Подрастая, она уверенно выводила карандашом витиеватые линии цветков, листочков, стебельков на всех бумажных клочках, обертках, коробках. Делала это часами, низко нагнув голову над листом, отрешаясь от всего окружающего, неотрывно глядя на кончик карандаша, следя за каждой чертой и поворотом скошенного грифеля, смахивая пот с висков, иногда высовывая язык, подрагивающий от напряжения. Потом в ее жизни появился цвет: она открыла для себя радость радужных переливов, жирно чертила на белой извести стен бирюзовые горизонты морей, мятно-зеленые острова, политые лимонным сиропом солнечного света. Мать сначала ругала ее, потом махнула рукой: «Рисуй, все равно грязно».
Жили они бедно — в пригороде, в старом домишке с прогнувшейся крышей и заброшенным огородом. Мать работала продавщицей в ближнем продуктовом киоске, иногда подрабатывала уборщицей в школе. Любила выпить, с юности путалась в компаниях дерзких парней. Мужа никогда не имела, происхождение дочери было неясным, кажется, даже для нее самой. Никогда не сопротивлялась нелепому потоку жизни, не делая никаких усилий, чтобы изменить к лучшему судьбу свою и дочери. Ее не слишком заботило особое поведение Нади, она, возможно, чувствовала в ней себя, отверженную и никому не нужную. Потому искала ее иногда по вечерам на берегу реки, ругала, называла блудной овцой, но после обнимала и плакала от их общей безысходности.
Они хорошо сочетались — дурная мать и странная дочь. Каждая жила в своем мире, но общая скудная и неприютная жизнь объединяла их. Летом Надя дома не могла находиться, убегала в лес, на поля, к реке и проводила там целые дни. Вот уж где было полноцветье: зеленого, желтого, красного и синего вдосталь, так что руки нетерпеливо хватали карандаши и кисти и жадно покрывали линиями бумагу! К концу каждого летнего дня приносила она домой ворох рисунков. Осенью цвета бледнели, и она могла долгие часы неподвижными глазами смотреть на льющийся дождь, темнеющие дома притихшего поселка. А зимой разглядывала снежные шапки на поленнице, на то, как один из очередных «друзей» ее матери колол во дворе дрова, а синицы слетались с забора и мгновенно выклевывали личинок из расколотых поленьев. Еще любила она сидеть у печи, завороженно глядя в щель дверки, где ярый огонь пеленал свежие поленья.
Всего три книжки было в доме: сказки Пушкина, рассказы о природе Пришвина и «Путешествия Гулливера». Читать она не любила, любила иллюстрации, которые говорили ей о содержании книги больше, чем текст. Воображая продолжение историй, она, абсолютно копируя манеры рисунков, создала свои продолжения великих книг. Мать хвасталась этими дивными рисованными историями перед своими гостями. Те, мало понимая в искусстве, пустыми глазами разглядывали художество, не веря, что это сотворила дикая, с вечно грязными руками девчонка. Она же была необыкновенно равнодушна к их похвалам, пряталась в своем углу от взглядов...