Мшава - Якубовский Павлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После бани я валялся на полу, на раскинутой потертой медвежьей шкуре, и шевелил пальцами ног. Чертовски приятно быть чистым и сытым и вот так, разувшись, сбросить пропотевшие жесткие портянки и дышать ногами!
Внутри изба кажется еще объемистей, чем снаружи. Она словно шагнула белыми стенами сразу во все четыре стороны. Чиста, для тайги даже нарядна. Кровать под белым покрывалом, на окнах — занавесочки с желтыми кружевными каемками, самодельно полированный стол, венские стулья, гнутые небрежно, на скорую руку. Как хозяйка притащила их сюда? Или — еще муж?
В переднем углу — черная иконка с ладонь величиной. Должно быть, древняя. Перед ней в железном кольце лампадка из мутного стекла с червячком фитиля. Рядом, на стене — два тульских ружья и одностволка-ижевка.
В углу, на сундуке, стянутом железной кованой сеткой, ворох мехов: белка, лиса, даже — горностаи. В них упирается солнечный луч, и мех тлеет углями, сверкает серебром, манит теплым золотистым блеском... Пушистая красота! Где-то далеко отсюда, в городе, их пришьют к пальто или нацепят на голову, а ради каждой шкурки убит красивый зверь. Он радовался солнцу, растил детей... Я стараюсь не глядеть на сундук.
Посредине избы в оцинкованной ванне хозяйка стирает наше белье. Она распарилась, разомлела. На щеках — румянец, грудь колеблется, круглое лицо словно взбухло, губы налились, в выкатившихся, круглых глазах что-то счастливо-туманное, — блаженное.
Белье трещит в толстенных ручищах, летит пена.
Вокруг хозяйки, как синяя муха над подсолнухом, вьется Яшка.
Объясняются жестами. Яшка щиплет Дарью за бок и получает увесистый тумак. Он качается и переступает, удерживаясь на ногах.
— Это не медведь, это ты сама мужа замяла! — хохочет Яшка и приступает с другого бока.
— Получай, варнак!
Скрученным мокрым бельем, этакой толстенной тряпичной колбасой, она ляпает Яшку по спине. Тот садится на пол. Дарья смотрит на него в упор, выкатив глаза. Сейчас в ее тяжелой челюсти и низком, узком лбу, поросшем волосами, проглядывает тяжелый, жестокий нрав.
Не зря, наверное, живет одна, на отшибе.
Яшка ложится рядом со мной. Никола пыхтит, выкручивая белье. Я расспрашиваю Дарью о житье-бытье. Она рассказывает весело и не по-женски бесшабашно. Сама охотится, ставит капканы, сама рубит дрова, обихаживает корову — дело привычное. Скучать некогда, целый день в работе: летом по хозяйству, зимой тоже, да еще и охота. Так и идет время: день да ночь, сутки прочь. Зимой, бывает, поскучаешь за керосиновой лампой — одна, всюду одна! А в общем без мужа вольготней. Ему то свари, то почини. Так — спокойней: сама себе хозяйка... Да и зачем ей мужик? Тьфу! Морока одна.
— А вы куда?.. Такие молоденькие и по тайге ходите?.. Работа?.. А ну ее! Успеется... Живите, отдыхайте. Совсем ведь заморились. Живите недели две. Вон Коля худенький, подкормить его надо.
— Знаем, чем вы его желаете подкормить, — ухмыляется Яшка. — Кончилась наша любовь, Дарья Дормидонтовна, а? Не успев расцвесть?
— Зачем мне женатик? Я и сама холостая.
— Это я только дома женат, а на стороне я завсегда холостой и слободный! Ха-ха-ха...
И пошло:
— Хи-хи-хи!
— Ха-ха-ха!
— Хо-хо-хо!
А ноги гудят, как провода в ветер, каждая жилка дрожит.
Я дремлю вполглаза. Изба зыблется и словно струится, растекаясь. Стучит смех, гремит посуда, что-то бурлит. Расплывается вкусный, густой, наваристый запах. Смутные голоса будят меня.
— Вставайте, обед готов, — улыбается хозяйка глазами, лицом, цветастым платьем, шелковой косынкой — всем. Мы садимся за стол, чокаясь, пьем разведенный спирт. Закусываем. Пошли в ход Дарьины грибочки-груздочки, мохнатые и шершавые, с хрусткими песчинками, рыжики, скользкие белянки. На тарелке — селедка крепкого посола, та, что и за сто лет не испортится. Дошлые кооператоры везут ее в самые глухие места. Потом едим сытное: мясной суп с желтыми пятнами жира и лосятину.
— Ешь от пуза! — орет Яшка и громко рыгает.
...Смех, чоканье, груздочки, ловко увертывающиеся от вилки... В глазах плывет. Яшка мелет липкую чепуху. И ест, ест, ест... В голове — карусель. Вертятся, плывут Яшкина жующая физиономия, взбухшие губы Дарьи, блестящие глаза Николы. Он молча смотрит на Дарью и жадно пьет. А она — ничего, приятная, эта баба-зверь.
— Ваше здоровьице!
Она улыбается, тянет руку через стол. В кулаке — стакан. В нем дрожит, посверкивает спирт.
Стараясь держаться прямее, я вихляюсь, роняю ложку, нагибаясь, пытаюсь поймать ее и вижу — тонкая нога Николая намертво зажата мощными икрами хозяйки. Как тисками...
Я изловил ложку за вертящийся хвост и снова ем. Яшка громко тянет суп через край тарелки, проливает на скатерть густую жижу и бормочет:
— Ты мясо не ешь — из него выварилось. Ты жижу хлебай, жижу, дурак.
Оставив тарелку, тянется рукой к Дарье.
— А ну тя к ляду, — лениво говорит она. И мне: — Пейте, пейте.
И снова льет в стаканы из брюхатого зеленого графинчика. Яшка пьет и, разинув пасть, ревет: «Из-за леса, леса темненького...» Поднимается: «Эх бы, сплясать».
Никола достает и заводит свой крохотный портативный патефончик — он носит его и штук пять пластинок всегда: для создания обстановки. (Сам он не поет, не играет — слуха нет.)
Скрежет, хрип, людоедская мелодия... Гремят тамтамы... Воют певцы. Кто-то невидимый выбивает ногами ломающиеся ритмы.
А здесь пляшет Яшка, вскидывая ноги, и налетает то на стол, то на стулья.
Грохает ножищами, крутит вихри подолом юбки баба-зверь.
Налегает на ручку патефона Никола.
Липнут к стеклам рыжими носами, заглядывают в окна остроухие собачьи морды.
— Ох!-Ох!-Ох!-Ох!
Дом ходит ходуном. Гнутся половицы. На столе разговаривает посуда.
— Ах!-Ах!-Ах!-Ах!
Яшка путается ногами, шлепается на пол — врастяжку. Мелким бесом скачет Никола. Ноги мои топчутся не в лад. Я смеюсь и говорю им:
— Смирно! Стойте, ноги. Вы слышите?
— Гы-г-ы-гы! — ржет Яшка. Патефон дребезжит... Яшка выбивает чечетку — ладонями... Я пью и закусываю уже в порядке собственной инициативы. Все плывет перед глазами — и я валюсь в темноту, должно быть, под стол. Потом меня волокут куда-то. Укладывают и накрывают чем-то тяжелым и теплым. Я верчусь и бормочу:
— Пустите... Плясать буду...
И глухо, как сквозь подушку, слышу:
— А того куда?
Это Яшка. Его голос.
— В подклеть, — отвечает баба-зверь. Потом кого-то несут. Кажется, не меня. Но вот — будят. Я лежу. Тогда меня берут за шиворот, поднимают и ставят на ноги. Раскрываю глаза — темень, избяная теплая духота, запах угара... Где я? Передо мной по-обезьяньи кривляется темное лицо. А, Яшка? Он дергает меня за руку. Шепчет что-то, Дует в ухо вместе с непонятными словами. И ведет меня, подталкивая, куда-то вглубь, в темноту. Я шатаюсь, цепляюсь за печь и обжигаю руку. Вдруг — шепот от чего-то смутного, белеющего, огромного, словно плывущего в воздухе:
— Иди, миленький, иди.
И громко, сердито:
— Кой ляд приволок сюда эту рыжую морду? Ишь, черт сявый, на ногах не стоит, а туда же. Ты черненького, черненького...
— Да он ни тяти, ни мамы, — поясняет Яшка.
— Сопляк!.. Тогда идите вы к ляду все.
За словами следует мощный толчок, и мы летим с Яшкой в темноту. Грохает, опрокидывается стол. Поворочавшись среди жестких, отовсюду торчащих ножек, мы обнимаемся и засыпаем на прохладном полу.
...Утро. В тумане ребрами черного скелета торчат мокрые жерди изгороди. На верхней жерди сидит сорока, качает хвостом и глядит на меня одним глазом — воровато.
Я развожу пару дымокуров и сажусь между ними — подумать. Я недоволен собой. Абсолютно.
К дыму подходит рыжая корова Машка (в тех местах почему-то все коровы рыжие и все Машки). Это измученная, маленькая, несчастная коровенка. Нос и глаза ее изъедены мошкарой, воспалены и гноятся. Она сует голову в дым и замирает, отмахиваясь тонким, грязным хвостом. Я глажу ее по вздрагивающему шершавому боку.
Мне — плохо. Голова болит, настроение гнусное. Ах, как все это было скверно и глупо, как глупо! День пропал. И не отдохнули толком.
Солнце медленно поднимается — красным и тусклым шаром. Над болотом туман в три слоя. Нижний серый слой почти неотличим от холодной воды, второй слой пьет солнце и розовеет. Верхний слой — золотой дымкой.
Из тумана несутся сердитые крики дроздов. Нервная, сварливая птица!
Над туманом двумя черными тряпочками мотаются на вихлястых крыльях чибисы. Их спугнули. Где-то там, среди осок и кочек, шатается Яшка, злой как черт. Никола прохлаждается в избе. Я вот думаю в обществе коровы. А Машке, наверное, вспоминается другая, бескомарная пора — зима. Впрочем, что у нее за жизнь. Летом — комары, зимой — холод, темень, грубая, режущая губы осока.
Подходит пес и тычется носом, просит приласкать. От пса — запах. Шерсть мокрая, грубая. Глаза слезятся. По черным векам ползают дымного цвета мошки.
А Яшка все ходит и ходит, громко хлюпает водой и грязью.
Сегодня утром он отказывается вести нас дальше.