Эдипов комплекс - Дмитрий Липскеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нее не часто, но влюблялись, был даже восторженный фигурист, питающий страсть ко всему гипертрофированному, а она опять ждала, отказывая всем напропалую, и вновь дождалась. Обыкновенного, не очень красивого, и в первую же ночь отдалась ему. Спокойно, как все большие женщины, как все большие корабли, плыла она по волнам наслаждений, концом которых и наградой, надо полагать, стал я. Она носила свой большой живот, как другие носят привычные сумки, и родила меня спокойно и легко. Я вышел, словно пуля из хорошо смазанного ружья.
— Какая молодец! — заулыбался старый акушер, но, глядя на то, как мать сводит ноги, рассердился. — Вам же нельзя! Что ж вы, ей-богу!
А что если ей стыдно, развороченной, лежать перед мужчиной! Подумаешь, нельзя!
Отец по полгода пропадал на Сахалине, командуя геологической партией, а мать допоздна засиживалась в библиотеке, так что меня после приобретенной во лбу вмятины отдали в детский сад-пятидневку, где я успешно получал общественное воспитание. Пятидневка в саду переросла в шестидневку-интернат, но с немецким языком, а отец в то время был на Кольском полуострове. Мать из-за этого злилась и была чересчур строга со мной, забирая на выходные. Я отнюдь не отличался успешной учебой, да и характер мой был далеко не ангельский. Забирая меня в субботу, она еще в автобусе проверяла дневник, и весь остаток пути я психологически настраивался на порку. Мы входили в свою комнату, мать доставала из шкафа офицерский ремень, вытаскивала за волосы меня из угла, мощным движением сдергивала с меня брюки вместе с трусами и наносила первый удар по мальчишеским ягодицам. Я, вытаращив глаза, заходился в безмолвном крике, второй удар рождал невероятный вопль, а третий заставлял маленький кулачок отчаянно бить по материнской ноге. Был четвертый, пятый и так далее… Пока я корчился от боли, мать сидела на полу, уложив голову на батарею и уставив глаза в потолок. Наверное, она вспоминала отца, а потом меня, в это время испытывающего сладостное чувство проходящей боли, и словно зверь, бросалась к дитяти. Целовала мой худосочный зад, роняла горячие слезы, а я ей говорил, что теперь мне опять будет стыдно появляться на физкультуре и что я ее не люблю. Хотя в тот момент безрассудных ласк я ее обожал, но с высоты оскорбленного и поруганного был по-детски жесток и называл ее фашисткой гитлеровской, а она все горше плакала в ночи в одеяло, и я смотрел на ее расплывшиеся по телу груди, и представлялись они мне прозрачными, стеклянными, доверху наполненными водой. А в той воде плыли маленькие экзотические рыбки гуппи, и тыркались они в веснушчатую кожу, мечтая о большой реке. И тогда я шел на кухню, брал кусок хлеба, возвращался и кормил рыбок. Мать глухо стонала, рыбки куда-то уплывали, и внимание мое приковывало то место, из которого я появился на свет. Я трогал его, теплое и странное, и удивлялся, что у нее все по-другому, будто я ей не родной, а она просыпалась и со сна подставляла мне горшок. Мой живот с наслаждением сдувался, и я засыпал, уткнувшись в подмышку, пахнущую вермишелевым супом.
А когда приезжал отец, меня с тахты перекладывали на кресло-кровать, в котором жили клопы. Они меня кусали, на следующее утро я был в красных пятнах и целую неделю оставался дома по причине внезапно возникшей аллергии. Мать считала, что это на нервной почве. Что это я так реагирую на приезд отца: мол, очень рад. А мне было наплевать на папашу, так как видел его очень редко и запомнить не мог. К тому же он занимал мое место на тахте, целыми ночами тискал мать, а меня в это время жрали кровопийцы.
В один из своих приездов отец на премиальные подарил матери крохотный «Запорожец» — божью коровку. Сначала она восприняла это как издевку. Куда с ее волшебными телесами в спичечную коробку! А потом, когда залезла и проехалась по двору, радости ее предела не было. Я тоже, конечно, был рад, хотя на все сто процентов понимал, что мне поводить не дадут. Зато буду ездить в интернат на машине, а вонючий общественный транспорт будет перевозить всех остальных. А потом отец стал приезжать все реже и реже, ссылаясь на свою занятость, а когда все же приезжал, то каждый день напивался. Напившись, тащил меня в ванную мыть. Напускал кипятка спьяну, сажал в него и принимался вести теологические разговоры.
— Эх, плохо мне, — говорит.
— Что ж поделаешь, — отвечает сам себе. — Неси свой крест и веруй!
— А я и несу… — и, тяжело вздыхая, добавлял: — Но не верую.
А я смотрел на него осоловелыми глазами и просил заканчивать с баней. Он спохватывался, выуживал меня неверными руками из воды и, как-то по-собачьи улыбаясь, нес меня голого в комнату. Навстречу попадался Федор Михалыч и, встав в картинную позу, произносил:
— Сами голые ходят, а мне запрещают! Где же равенство?! Равенство где?!
Отец извинялся, говорил, что я еще маленький, что несет меня прямо в постель.
— И бабенку поди ему уже приготовили! — набирался смелости сосед. Маленький! Вон какая уже пипирка!
Отец доносил меня до постели, клал, возвращался в коридор и, зажав Федора Михалыча в угол, бил того кулаками в живот. После этого старый эксгибиционист долго плакал. Я слышал его горькие всхлипывания через стену и жалел непутевого, злясь на папашу и его крест. Отец уже не тискал мать, я быстро засыпал, и снилось мне, что за рулем «Запорожца» я давлю всех интернатских учителей подряд.
А потом отец перестал приезжать вовсе. Последний раз позвонил и сказал, что будет искать месторождение без отпуска, пока не найдет. А какая-то приятельница матери нашептала, что он уже нашел месторождение с двумя сиськами и приличным задом… Тогда было воскресенье. На следующее утро мать отвела меня в интернат, попросила, чтобы меня оставили на воскресенье, взяла на работе отпуск за свой счет и заправила до отказа бак «Запорожца» бензином. Уложив груди на руль, поставив платформы ног на педали, запустив мотор, она поехала на Сахалин.
К тому времени у нее уже была больная щитовидка и глаза, некогда обычные, повылазили из орбит. Она давила на педали и, словно бегемот, оседлавший жука, неслась вперед. Средняя полоса России с ее церквями, непогодой и остатками железа в полях наматывалась на колеса рутиной километров. Останавливалась лишь что-то съесть, чем-то утолить жажду, справить естественную нужду под какой-нибудь елью. А волки, находившие эти места, отшатывались в испуге от запахов могучей суки и бежали без оглядки к своей лежке. И только когда в ночном небе появлялась бляха луны, она сбрасывала скорость, катила медленно, смотрела куда-то внутрь себя и будто в этот момент была на луне… А потом вновь дорога, форсирование больших и малых рек, звуки джаза, воспоминания о Яше… Толкала километрами сломавшуюся машину к ближайшей техстанции, худела, расставаясь с северной плотью, иной раз жалела, что пустилась в столь дальний путь, но с каждым днем была все ближе к Сахалину… Каким-то образом отыскала крупное начальство, сообщившее ей, что геологическая партия находится совсем недалеко от какой-то там сопки, где когда-то, в суровые годы войны, человек съел человека, и вот она уже различает палатки, возле одной из которых стоит отец, оперевшись ногой о тушу только что убитого медведя. И видит он, как останавливается подаренный им «Запорожец», как выходит из него женщина-солдат, как спешно подходит к нему и, коротко замахнувшись, дает пощечину, эхом пролетевшую по сопкам. А потом так же спешно садится обратно и, газанув, скрывается от памятника каннибализму. Она не видит, как только что стоявший героем отец, вдруг переламывается пополам и, уткнувшись в вонючую шкуру мертвого медведя, горько, не по-мужски, плачет. А у палатки стоит женщина в волчьей шапке. У нее плоская грудь и зад с детский кулачок. Она смотрит на отца и тоже плачет, и вообще вся природа плачет сахалинским дождем…
Уставший «Запорожец» не выдерживает и в самом начале обратного пути разваливается на части. Матери его не жалко. Она бросает отцовский подарок на дороге и вновь, как в юности, опять поезд, опять корабль… Но все это уже без вшей, без внезапных дел и надежд, просто возвращается домой усталая, постаревшая женщина с вытаращенными глазами.
В субботу мать забрала меня из интерната и в первый раз не порола. Я не мог простить ей утерянного «Запорожца», а вследствие этого — нераздавленных учителей. Но зато она мне обещала, что заберет из интерната и отдаст бабушке. Что ж, к бабушке, так к бабушке, буду курить перед ее длинным носом. Бабушка — папина мама — будет чувствовать передо мною вину.
Потом у мамы появился карлик Жорик. Ну не совсем карлик, но человечек маленького роста. Зато он был божественно красив. Хлопал кукольными глазами на мать и работал в театре артистом. Известно, что в старину было изыском любить всяких уродцев. Даже королевы забавлялись с карликами. Так что же говорить о моей матери. К тому же говорят, что Жорик был талантливым артистом, но слишком охоч до женского пола. Всех артисток в театре перетоптал и гордился этим, маленький бесенок… С матерью он прожил полгода. Потом ему дали репетировать главную роль в пьесе о Французской революции. Репетировал блистательно. В финале пьесы на сцене должна была появляться гильотина, и герою Жорика толпа беснующихся женщин отрубала голову. Вместо Жорика в последний момент подставлялся манекен, и сцена выглядела необыкновенно натуральной, с кровью и обмороками в зале. Но на премьере перетоптанные артистки вместо манекена сунули под острый нож голову настоящего Жорика, и, отделившаяся от туловища, она покатилась со сцены и упала на колени матери, сидевшей в первом ряду. Зал шумел, а работники морга долго трудились, пришивая голову обратно. Мать же после этого безнадежно загрустила и устроилась в секцию парашютного спорта. Почти год изучала теорию, а на первом прыжке прыгнула из самолета без парашюта. Уж какие она делала пируэты в воздухе, как сальто крутила, как птица порхала в поднебесье. Очевидцы говорят, что если бы это были официальные соревнования, то прежний мировой не устоял бы…