Эта прекрасная тайна - Луиза Пенни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гамаш поставил кружку на стол и наклонился к своему заместителю. Его темно-карие глаза смотрели задумчиво.
– Ты хочешь сказать, что монахи все это подстроили? Четыреста лет молчания, а потом появление записи с малоизвестными григорианскими песнопениями? И все для того, чтобы обрести богатство и влиятельность? Довольно долгосрочное планирование. Хорошо, что они обошлись без акционеров.
Бовуар рассмеялся:
– Однако ведь сработало.
– Но вряд ли тут можно говорить о легком успехе. Шансы на то, что такой отдаленный монастырь с поющими монахами станет сенсацией, чрезвычайно малы.
– Согласен. Тут многое должно совпасть. Музыка должна произвести на людей сильное впечатление. Но этого еще недостаточно. На самом деле прорыв произошел в тот момент, когда стало известно, кто исполнители. Считавшийся исчезнувшим орден монахов, принявших обет молчания. Вот что привлекло людей.
Старший инспектор кивнул. Это добавило таинственности музыке и монахам.
Однако можно ли здесь говорить о манипуляциях? В конце концов, все это – чистая правда. Но разве не в этом суть хорошего маркетинга? Не в том, чтобы лгать, а чтобы отбирать ту правду, которую следует сообщать?
– Эти скромные монахи стали суперзвездами, – сказал Бовуар. – Не только богачами, но и чем-то бóльшим. Они влиятельны. Люди их любят. Если настоятель монастыря Сен-Жильбер-антр-ле-Лу завтра появится на Си-эн-эн и сообщит, что это второе пришествие, то где гарантия, что миллионы людей ему не поверят?
– Миллионы готовы поверить во что угодно, – возразил Гамаш. – Они видят Христа в облатке и начинают ей поклоняться.
– Но тут все иначе, шеф, и оно не прошло мимо вас. Вы и сами это почувствовали. На меня эта музыка не оказывает никакого воздействия, но я вижу, что она значит для вас.
– И опять ты прав, mon vieux, – сказал, улыбаясь, Гамаш. – Но она не доводит меня до убийства. Напротив, она действует успокоительно. Как и мятный чай. – Он взял кружку и поднял ее, словно провозглашая тост за Бовуара, потом откинулся на спинку стула. – Что ты пытаешься сказать, Жан Ги?
– Мне кажется, на карту поставлено нечто большее, чем еще одна запись. Большее, чем какие-то жалкие закорючки и право помыкать двумя дюжинами монахов. Нравится это монахам или нет, они сейчас очень влиятельные. Люди хотят знать, что думают эти затворники. Такое кому хочешь вскружит голову.
– Или отрезвит.
– Им всего-то и надо, что избавиться от неудобного обета молчания, – сказал Бовуар тихим взволнованным голосом. – И тогда можно ездить на гастроли. Устраивать концерты. Давать интервью. Люди будут внимать каждому их слову. Они станут могущественнее папы римского.
– Нужно только устранить одно препятствие – настоятеля, – заметил старший инспектор и покачал головой. – Но если так, то получается, что убили не того человека. Твоя аргументация была бы верна, если бы убили отца Филиппа. Но он живехонек.
– А вот тут вы ошибаетесь, сэр. Я не говорю, что убийство совершили, чтобы снять обет молчания. Я только утверждаю, что на карту поставлено многое. Для сторонников приора речь идет о власти и влиянии. А для остальных? Тут есть не менее сильный мотив.
Гамаш улыбнулся и кивнул:
– Сохранить их мирную, спокойную жизнь. Защитить их дом.
– А кто не пошел бы на убийство ради того, чтобы защитить свой дом? – спросил Бовуар.
Гамаш обдумал его слова и вспомнил, как вместе с братом Бернаром собирал куриные яйца в мягких лучах рассвета. Вспомнил рассказ монаха о летающих над монастырем самолетах, о паломниках, ломящихся в дверь.
И о монастыре, лежащем в руинах.
– Если бы брат Матье выиграл сражение, они бы сделали еще одну запись, сняли обет молчания и монастырь навсегда изменился бы, – сказал старший инспектор. Он улыбнулся Бовуару и встал. – Неплохо. Но ты забываешь об одном.
– Представить себе не могу, что такое возможно, – сказал Бовуар и тоже поднялся.
Они вышли из трапезной и двинулись по пустому коридору. Гамаш открыл книгу, которую всегда носил с собой. Тоненькую книжицу христианских медитаций. Извлек из книжки пожелтевший пергамент, найденный на теле, и протянул его своему заместителю:
– Как ты объясняешь этот листок?
– А если он вообще не имеет никакого смысла?
На лице старшего инспектора появилось не самое одобрительное выражение.
– Приор умер, защищая его. Он наверняка имел для него какой-то смысл.
Бовуар открыл шефу большую дверь, и они вдвоем вошли в Благодатную церковь. Задержались там, пока Бовуар разглядывал пергамент.
Он видел листок, когда тот выпал из рукава приора, но не изучал так внимательно, как шеф. Гамаш ждал, не увидит ли свежий, молодой, циничный взгляд что-то такое, чего не заметил он.
– Мы ничего не знаем об этой записи, – сказал Бовуар, рассматривая буквы и странные значки над словами. – Мы не знаем, когда и кем она сделана. И даже не догадываемся, что она значит.
– И почему оказалась у приора. Пытался ли он защитить этот листок в последние минуты жизни или хотел скрыть его? Имел ли листок для него какую-то ценность, или он воспринимал его как богохульство?
– Занятно, – пробормотал Бовуар. – Кажется, я понял, что означает одно слово. По-моему, здесь… – он ткнул пальцем в латинский текст, и Гамаш наклонился над пергаментом, – написано «задница».
– Merci. – Гамаш забрал у него пергамент, вложил в книгу и закрыл ее. – Настоящее озарение.
– Послушайте, patron, если у вас целый монастырь монахов, а вы ищете озарения у меня, то вы получаете то, чего заслуживаете.
Гамаш рассмеялся:
– C’est vrai[41]. Что ж, пойду-ка я разыщу настоятеля и спрошу, существует ли план монастыря.
– А мне нужно поговорить с солистом – братом Антуаном.
– С тем, который бросил вызов настоятелю?
– С тем самым, – подтвердил Бовуар. – Вероятно, он один из сторонников приора… Что такое?
Гамаш замер, прислушиваясь. Монастырь, в котором всегда царила тишина, казалось, затаил дыхание.
И вздохнул с первыми звуками песнопения.
– Что, опять? – недовольно пробормотал Бовуар. – Вроде бы только что уже пели. Честно говоря, они хуже наркоманов.
Вверх, вниз. Поклониться. Встать, сесть.
Служба после завтрака, называемая службой первого часа, все никак не могла закончиться. Но теперь Бовуар обнаружил, что ему не так скучно. Наверное, сказал он себе, это оттого, что он познакомился с некоторыми участниками хора. Он начал слушать внимательнее. Видел для себя в монашеском пении не просто впустую потраченное время между допросами и сбором улик.
Сама молитва стала уликой.
Григорианские песнопения. Все подозреваемые выстроились в два ряда лицом друг к другу.
Очевидны ли признаки разлада? Сумеет ли он разглядеть их теперь, когда знает об этом? Бовуар поймал себя на том, что заворожен ритуалом. И монахами.
– Служба первого часа стала последней для приора, – прошептал Гамаш, когда они поклонились и выпрямились; Бовуар обратил внимание, что правая рука шефа не дрожит – тремора нет. – Его убили вчера почти сразу же по ее окончании.
– Мы пока так и не знаем точно, куда он пошел после службы, – прошептал Бовуар, когда они присели на скамью, готовые тут же встать.
Он уже понял, что это такой прикол. Не прошло и нескольких секунд, как им снова пришлось подняться на ноги.
– Верно. Когда они закончат, нам нужно будет проследить, кто из них куда пойдет.
Старший инспектор не сводил глаз с монахов. По мере того как продолжалась молитва первого часа, солнце поднималось все выше и все больше света попадало внутрь через окна центральной башни. Солнечные лучи били в старинное стекло и преломлялись. Распадались на составляющие. На все известные в природе цвета. А те ложились на алтарь, освещали монахов и их музыку. Возникало впечатление, что звуки и веселые лучи смешиваются, сливаются в одно. Исполняют совместный номер в алтаре.
Большинство впечатлений Гамаша о церкви носило довольно мрачный характер, а потому он искал и обрел своего Бога в другом месте.
Но сейчас что-то изменилось. Он чувствовал радость. И не случайно. Гамаш на мгновение отвел глаза от монахов, посмотрел в потолок. Балки и контрфорсы. И окна. Архитектор, построивший Сен-Жильбер-антр-ле-Лу, намеренно создал эту церковь как сосуд для света и звука.
Идеальная акустика сочеталась с игривым светом.
Гамаш опустил взгляд. Голоса монахов казались еще прекраснее, чем вчера. Теперь в них слышалась скорбь, но еще и живость в звуках, приподнятость. Песнопения звучали одновременно торжественно и радостно. Приземленно и окрыленно.
И Гамаш снова подумал о страничке со старинными невмами, которую он для вящей сохранности засунул в книжку медитаций. Невмы временами казались ему крыльями в полете. Не хотел ли композитор, написавший древние песнопения, передать именно такую мысль? Что его музыка не принадлежит земле?