Расплата - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уходи… И она ушла. Голубые стрекозы речки Крапивницы, неужели они были?..
Уходи… Он прогнал ее.
Мама! Мама! Ты не догадывалась, что на свете могут быть голубые стрекозы, если и слышала о таком, то принимала за сказку. Соня уводила подальше от отца и от матери — за собой, в мир, где летают стрекозы…
Когда ты, Соня, стала бесчувственной?
Звала: будем ненавидеть вместе! А он так устал ненавидеть.
И уж совсем, совсем дикое: жалею, что не помогла тебе!..
Уходи…
Никого кругом, вот теперь-то совсем никого, ждать некого, желать нечего — пусто. Зачем он живет, зачем появился на свет? Только для одного, чтоб совершить ужасное. И ненужное! Зря, понапрасну! Да, лучше никому на свете не стало, а хуже — всем. Даже ей, Соне. Странно, что она этого не может понять. Такого простого.
Лучше бы совсем не знать Сони, никогда не видеть голубых стрекоз. Тогда не пришлось бы произносить: «Уходи». И не будь Сони, он, наверное, не так страдал бы от отца, не решился бы схватиться за ружье. Зачем, когда некому доказывать, что хочешь быть красивым, красивой жизнью жить?
Он даже не сказал Соне о канарейке. Нет, не забыл, не мог — удивилась бы, приняла за помешанного. Канарейка — к чему? При такой-то встрече. Даже о голубых стрекозах не вспомнили. Тоже — к чему?..
Вот если б отец сам пришел к нему на свидание… Уж он-то бы наверняка вспомнил канарейку. И как просто было бы с ним говорить.
Странно, но они никогда в жизни толком не разговаривали, так, перебрасывались словами… или ругались. А как просто было бы: «Пап, помнишь — птичка влетела в форточку?» — «Князек-то? А как же». — «И помнишь — весна, и небо синее, и окно в каплях? Только что дождь прошел». — «Князек — птица лесная, сынок, в городе не живет…» Задушевный разговор. И о самом важном.
Коле вдруг стало спокойно: совсем один, ан нет! Стоит только ему захотеть — и придет отец. И можно с ним досыта наговориться. И поймет, и простит, и вместе порадуются, как никогда еще не радовались. До чего хорошо…
13Сулимов разложил на столе бумаги. Он собирался плотно посидеть над ними весь вечер, как сам любил выражаться: «Пора подбить бабки». Дельце с сюрпризами — не Сулимов двигает им, а оно гонит его черт-те куда. Вот вылез на свет божий Илья Пухов, не зарывающийся наживала. На нем, как на гнилом пне, рос поганый гриб. Заурядно-умеренная страстишка к наживе, освещенная взорвавшимся преступлением, может выглядеть уже зловеще.
И только Сулимов углубился в свои заметки, стал фраза по фразе восстанавливать разговор с Пуховым, как строптивое дело выкинуло новое коленце.
Зазвонил телефон. Под самый конец рабочего дня могло звонить только бодрствующее начальство, обеспокоенное каким-нибудь очередным чепе.
— Сулимов слушает! — голосом, дающим понять, что мы здесь тоже не дремлем.
Но в трубке послышался не начальственный давящий басок, а женское сопрано с еле уловимой взволнованной колоратурцей:
— Очень извиняюсь, что беспокою поздно. Но только что узнала о вашем разговоре с моим мужем. Это Пухова говорит, Людмила Михайловна Пухова… Сейчас, наверное, уже поздно, не могли бы вы назначить мне время на завтра?
Завтра утром Сулимов намеревался доложить о сложившейся картине. Но нетерпение — не отложила звонок на утро — и переливы в голосе… Сулимов верхним чутьем уловил — что-то преподнесет. И тогда, может статься, вся сложившаяся картина снова замельтешит, словно экран испорченного телевизора.
— Откуда звоните? — спросил он.
— Из дому.
— За сколько времени сюда можете добраться?
— За полчаса.
— Приезжайте, — согласился он.
Ровно через полчаса Пухова явилась. Дородная, с осанкой ушедшей со сцены драматической актрисы, она вплыла в тесный, непрезентабельно-казенный кабинетик Сулимова. На ярких, воистину соболиных бровях, помимо сознания собственного достоинства, Пухова внесла (и это сразу уловил Сулимов) некую нешуточную решимость — была не была! «Броская баба, — удивился про себя, стараясь представить ее рядом с повылинявшим, невзрачно-рыхловатым Пуховым. — Еще та парочка — гусь да гагарочка…» Но пока она усаживалась, справлялась с волнением, впечатление поражающей броскости прошло. Сулимов заметил, что правильному, яркому лицу не хватает тонкости — грубовато, с вульгаринкой, а руки ее излишне крупны, неженственны, в свое время явно знали тяжелую работу.
— С чего и начать, не знаю, — со вздохом сказала она. — Спутано все.
— Говорите сразу главное, — посоветовал Сулимов. — А уж там мы путаницу как-нибудь распутаем.
— Главное-то — совесть, — объявила она. — Грызет, не спрячешься.
— Перед кем же совестно?
— Перед Анной, женой Корякина. Перед мальчишкой, конечно… Ну а больше всего перед собой.
— И эту совестливость, простите, разумеется, разделяет с вами ваш муж?
Пухова равнодушно отмахнулась:
— Кто его знает. Тоже, поди, не в себе. Но ему-то перед собой оправдаться легче — не он все наладил, а я.
Напустив на себя вежливое безразличие, Сулимов вглядывался в цветущее лицо Пуховой: «Хитрит? Беду от мужа отвести хочет? Или, черт возьми, еще одна кающаяся Магдалина?..» Но на белом лице Пуховой хитрость не прочитывалась — лишь удрученность и все та же упрямая решительность: была не была!
— Вы наладили? Что именно?
Тяжкий вздох, ответ не сразу.
— Да это самое…
— Не убийство ли Корякина сыном?
— Выходит, что так.
— И вы рассчитываете доказать мне это?
— Отчего Рафаил убит? Да оттого, что над женой измывался. Он, поди, с первого дня ее не любил люто. Ну а Рафаилу-то Анну я подсунула. Я! Можно сказать, откупилась ею.
— И как это было?
— Как?.. Занесла меня кривая в ваш барачный поселок Сочи. Из эвакуации я возвращалась с матерью обратно в Ростов, да на станции Мамлютка маму мою из вагона вынесли — тиф. Пятнадцати лет мне не исполнилось — одна на всем свете. Судомойкой работала, в лесу топором махала, чуть замуж не выскочила за человека на тридцать лет старше, а когда сюда занесло, была уже тертая, голой рукой не хватай. Коечка в коечку возле меня девчонка из деревни — тихая да робкая, как мышь. Я ей вместо старшей сестры, за мой подол держалась…
Пухова по-бабьи пригорюнилась, темные глаза подернулись поволокой, брови горестно стыли на белом лбу. Сулимов терпеливо ждал.
— Хоть и трепало меня в жизни, да, видать, не истрепало — в самом соку была, ну а возраст-то под зарубочку, когда ждать дольше опасно, девичье на убыль пойдет. Подъезжали ко мне многие, но пуще всех Илья и Рафаил. Они уже давно приятельствовали, с конца войны, считай, — тихий да буйный, дельный да беспутный, а как-то ладили, только вот на мне у них заколодило.
— А что же свело их, таких разных?
— Известно что — выгода. После войны все обживаться начали, строиться, ремонтироваться — нужда в рабочих руках большая. У Рафаила руки есть, а как их лучше приспособить — головы не хватает. Илья руками не очень силен, зато головой раскинуть может. Вот и держались друг за дружку, пока я промеж ними не выросла.
— Но и после вас их дружба, однако, продолжалась.
— Дружба, да уж не та. Тут их уже не выгода крепила — я старалась.
— Зачем вам было нужно их крепить?
— А вот о том и речь веду. Слушайте… Значит, навострились они на меня. Рафашка, тот разлетелся с разгона: хочу — проглочу, хочу — в крупу истолчу! Ну, не на таковскую напал, быстренько отшила. Шальные-то сразу голову теряют, пугать не в шутку стал — или со мной, мол, или никому, жизни лишу и тебя и того, кто к тебе сунется… — На гладком лице Пуховой проступил смущенный румянец, почти девичий, ясный. И решительное движение бровей: — Что скрывать, Илья Пухов не очень уж мне и нравился — выглаженный, без морщиночки и волосики прилизывал на косой пробор. Чудным казалось, что такой вот тихоня в нашем отчаянном поселке уживается. Не покрикивал, за грудки не хватал, ножа в кармане не прятал, а по струнке ходить заставлял поножовщиков вроде Рафочки Корякина… Вот и запала мне в голову мысль — ведь надежен!.. — Снова Пухова на минутку закручинилась, распрямилась, тяжело вздохнула: — Да-а, судьба!.. Ох, устала я к тому времени от жизни дерганой. Покою хотелось, чтоб день походил на день, чтоб каждый чистенький, чтоб наперед знать — ничего не собьется, не спутается, надежно. С Рафаилом какая надежность, жди сплошную войну. И даже знать ежели — ту войну выиграешь, то все одно накладно, измотаешься…
— Пухов. Понятно.
— Другого надежного рядом не было.
— И не ошиблись в выборе?
— Не ошиблась, — с какой-то горечью ответила Пухова, — День на день теперь походит, не отличишь.
— Так почему же все-таки связь Пухова с Корякиным не порвалась?
— Ждали все того, ждали — порвется и кровь прольется. Илья ждал, уговаривал меня — уедем. Но ведь ошалевший за нами бы бросился!.. Вот и решилась я… Никому не сказалась, одна пошла к Рафочке. А у того рожа черная со вчерашнего перепоя, глаза волчьи прячет. «Просить пришла?» — спрашивает. «А что, — говорю, — ты дать можешь, что у тебя есть?» — «Иль показать?» — «Покажи, — отвечаю, — если думаешь, что за это полюблю». Знала, знала, что сломается, скулить начнет. Так оно и вышло: «Помани — иным обернусь, пить брошу!..» — «Так уж сразу и обернешься? Терпеть долго придется, а похожа я на терпеливую?» Вот тогда-то я назвала ему: «Есть терпеливая, как раз такая, что тебе нужно, не пропусти, иначе под забором сдохнешь!»