Травницкая хроника. Консульские времена - Иво Андрич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слуга внес свечи. По комнате забегали и застыли тени. Окна сразу задернулись мраком. Песня пьяного Певца совсем замерла; прекратился сопровождавший ее лай собак. Вновь водворилась тишина. Консул и Дефоссе молчали. Каждый думал свою думу, и каждый мечтал очутиться подальше отсюда и в обществе другого собеседника.
И снова молчание прервал Дефоссе. Он заговорил о Мусе Певце и подобных ему людях. Давиль спорил с ним, уверяя, что этот горластый и вечно пьяный сосед никакое не исключение, а типичный представитель среды, которую отличают пристрастие к ракии, нерадивость и всяческая грубость. Дефоссе не соглашался. В подобной среде всегда встречаются такие люди и тут нет ничего удивительного, доказывал он. На них смотрят со страхом и жалостью, но и со своего рода религиозным уважением, подобно тому как древние греки поклонялись энлисимону, то есть месту, куда ударяла молния. Но эти люди вовсе не типичны для данного общества. Напротив, их считают исключением, людьми потерянными. Существование таких одиноких и выброшенных из своей среды людей, предоставленных своим страстям, своему позору и скорой гибели, доказывает лишь, насколько крепки связи и неумолимо строги законы общества, религии и семьи в патриархальном быту. Это касается и турок и райи всех вероисповеданий. В подобной среде все тесно связано и прочно пригнано одно к другому, все друг друга поддерживают и следят друг за другом, каждый в отдельности наблюдает за всеми, а все вместе наблюдают за каждым. Дом следит за домом, улица за улицей, ибо каждый отвечает за каждого, а все – за всех и каждый тесно связан с судьбой не только своих родственников и домочадцев, но и соседей, единоверцев и сограждан. В этом и сила и рабство этих людей. Жизнь отдельной личности возможна лишь в этой структуре, а жизнь всей общины – только при данных условиях. Кто пытается выбиться из этого уклада, жить своим умом и согласно своим инстинктам, подобен самоубийце и рано или поздно неминуемо и неизбежно погибнет. Это закон таких обществ, о которых говорится еще в Ветхом завете. Существовал он и в античном мире. В одном из своих сочинений Марк Аврелий говорит: «Подобен изгнаннику тот, кто уклоняется от обязанностей перед обществом». Муса преступил этот закон, а нарушенный закон и попранное общество мстят и наказывают за себя.
Давиль по-прежнему не столько слушал молодого человека, сколько наблюдал за ним. И думал: он, по-видимому, решил объяснить и оправдать сегодня все ужасы и безобразия этой страны. Вероятно, в своей книге о Боснии он как раз дошел до этого места и теперь чувствует потребность прочесть об этом лекцию – мне или кому угодно. Возможно, все это только сейчас пришло ему в голову. Но так или иначе, передо мной – молодость. Легкость, самоуверенность, сила логики и твердость убеждений. Да, это молодость.
– Надеюсь, дорогой друг, что все это мы прочтем в вашей книге, а сейчас посмотрим, как обстоит дело с ужином, – прервал Давиль лекцию молодого человека и собственные размышления о нем.
За ужином разговор обычно ведется о будничных вещах и событиях. В нем участвует и госпожа Давиль своими короткими и трезвыми замечаниями. Разговор вертится главным образом вокруг кухни: вспоминают кушанья и вина различных областей Франции, сравнивают с турецкой кухней, выражают сожаление, что нет французских овощей, французских вин и пряностей. В начале девятого госпожа Давиль сдержанно зевает, что означает конец ужина. Вскоре она встает и уходит в детскую. Через полчаса расстаются консул и Дефоссе. День окончился. Начинается ночной период травницкой жизни.
Госпожа Давиль сидит у кроватки младшего своего сына и вяжет – быстро, старательно, молча и неутомимо, словно муравей, как делала все в течение дня вплоть до ужина.
Консул снова в своем кабинете за небольшим письменным столом. Перед ним рукопись эпоса об Александре Великом. Давиль давно, уже много лет работает над этим произведением; работает медленно и беспорядочно, но вспоминает о нем ежедневно и неоднократно в связи со всем, что видит, слышит и чувствует. Как уже было сказано, эпос стал для него своего рода второй действительностью, более легкой и приятной, которой он управлял по собственной воле, не встречая ни трудностей, ни противодействия и находя простые решения для всего, что в нем или вокруг него оставалось нерешенным и неразрешимым. В нем он искал утешения за все трудности и награду за все, чего лишает его настоящая действительность. По многу раз в день Давиль убегал в эту «бумажную действительность» и мысленно опирался на ту или иную идею из эпоса, как хромой на костыль. И наоборот, получая вести о военных событиях, наблюдая какую-то сцену или трудясь над чемнибудь, мысленно переносил события в свой эпос. Переброшенные на несколько тысячелетий назад, они теряли свою трудность и остроту, и, по крайней мере, казались легче и терпимее. От этого, конечно, ни действительность не становилась лучше, ни поэма ближе к подлинно художественному произведению. Но увы, сколько людей опирается в душе на иллюзии, куда более странные и туманные, чем поэтическое произведение с произвольным содержанием, но четкой просодией и строгими рифмами.
Вот и сегодня движением, уже вошедшим в привычку, Давиль положил перед собой толстую рукопись в зеленой папке. Но с тех пор как он, приехав в Боснию, втянулся по обязанности в консульские деловые связи с турками, вечерние часы становились все менее плодотворными и приятными. Образы не возникали, стихи с трудом укладывались в размер и получались неблагозвучными, рифмы, сталкиваясь друг с другом, не высекали искры, как раньше, а оставались незавершенными, похожими на одноногое чудовище. Очень часто он даже не развязывал зеленые тесемки на папке, а использовал ее как подставку для листочков, на которых записывал, что надо сделать завтра или что осталось незаконченным сегодня. В эти минуты, после ужина, он вспоминал все, что было сделано и сказано за истекший день, и вместо отдыха и отвлечения вновь напрягался, заново переживая уже пережитые заботы. Посланные в этот день письма в Сплит, Стамбул или Париж он перечитывал мысленно от слова до слова и с удивительной остротой видел все, что было в них упущено, сказано напрасно или неправильно. Кровь бросалась ему в голову от возбуждения и недовольства самим собой. Все разговоры, которые он вел днем, всплывали в памяти до мельчайших подробностей, и не только серьезные и важные о службе и делах, но даже и самые незначительные. Он прекрасно видел своего собеседника, слышал каждую его интонацию, видел и самого себя, ясно сознавая недостаточность того, что сказал, и важность того, о чем по непонятным причинам умолчал. В голове с неожиданной отчетливостью складывались сильные и выразительные фразы, которые следовало сказать вместо бледных и беспомощных слов, проговоренных на самом деле. Консул шептал их про себя, чувствуя одновременно, что все напрасно, поздно.
В таком настроении поэмы не пишутся, от таких мыслей плохо спится и снятся тяжелые сны, если вообще удается заснуть.
Сегодня вечером перед консулом целиком всплыл недавний разговор с Дефоссе. И он вдруг ясно понял, как много незрелого бахвальства во всех этих рассказах о тройном наслоении дорог разных столетий, о неолитическом оружии, о Караходже и Мусе Певце, о семейном и общественном укладе Боснии. И на все эти бредни молодого человека, которые, как ему теперь казалось, не выдерживают ни малейшей критики, он, словно плененный и зачарованный, отвечал беспомощным: «Вижу, вижу, но…» А что он видел, спрашивается, какого дьявола? Он чувствовал себя пристыженным и униженным и в то же время злился, что придает значение всяким глупостям. В самом деле, разве это важный разговор? Да и с кем он говорил? Не с визирем и не с фон Миттерером он вел беседу, а болтал о пустяках с желторотым юнцом. Но ему никак не удавалось остановить или побороть эти мысли. И, уже решив, что сумел забыть об этих мелочах, он вдруг выскочил из-за стола, стал посреди комнаты с протянутой рукой и принялся твердить себе: нужно было сразу ответить на его незрелые рассуждения, что дело обстоит так-то и так-то, и поставить его на надлежащее место. И в самых незначительных случаях надо выражать свою мысль свободно и до конца, высказывать ее людям прямо в лицо, пусть бы они грызлись из-за нее, а не хранить ее в себе, чтобы потом бороться с ней, как с вампиром. Да, так надо было поступить, а он этого не сделал и не сделает ни завтра, ни послезавтра, никогда, ни в болтовне с самонадеянным юнцом, ни в беседах с серьезными людьми. И отдавать себе в этом отчет будет только вечером, после ужина и перед сном, когда уже поздно, когда значение простых, будничных слов приобретает фантастические размеры.
Так Давиль разговаривал сам с собой, возвращаясь к письменному столу возле занавешенного окна. Но мысли продолжали его преследовать; он беспомощно боролся с ними, неспособный заняться чем-либо другим.