Духов день - Феликс Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закончив, Кавалер садился в маленькую манерную каретку "дьябль", то на колесах, то на полозьях и ехал вскачь из дома в дом.
Кумир кокеток, прельстивый лжец, мучитель и проказник - так в великой глупости и слепоте называли его.
Именно голодные немолодые женщины ввели Кавалера в моду, тщеславного, властолюбивого несносного, но нежного при всяком тайном случае неприкасаемого мальчика.
Заманивали наперебой на галантные вечера, на музыку и ужины с сюрпризами, одна перед другой, шурша шелками и тафтяными подолами, хвалились: "Нынче у меня обещал быть!".
Сорокалетние корсетные подруги передавали Кавалера от одной к другой, рекомендовали, как пикантный сырный десерт, без него вечер не вечер, стол не яств, а гроб стоит.
В беседе с московскими женщинками Кавалер был волен до наглости, скор на бесстыдство, лжив до честности. За правдивую ложь женщинки по-кошачьи дрались царапками, улещивали золоченого гостя, как умели. Саживали на лучшие кресла, сгоняя шлепком с бархатных подушек то мосек слюнявых, то мужей близоруких, и в ответ на салонные кавалеровы дерзости млели и звали его заглазно и в очи "резвым ребенком".
Воркуя, кормили из рук ванильными вафлями и пастилой, наливали новомодного игристого вина в лилейный бокал, подталкивали на галантный суд незрелых дочек - крепко помнили, что свободен отныне лакомый подарок, авось хоть на какую Таньку прыщавую или Софочку малокровную, бровь вскинет, улыбку подарит, скажет вальяжно: В жены беру".
Бровь вскидывал, улыбки дарил, но когда матери под румянами бледнели до синевы, выгибали поясницы и про себя подначивали, тормошили дочек невзначай: "Ну же, ну, выбери!". Кавалер брезгливо откусывал вафельку крученую, скупым глоточком запивал и помалкивал. Разве только присядет вполоборота за клавикорды, переберет лады, как настройщик, оглянется на веерный табун белотелых московских невест и замурлычет никому:
"Ах, когда б я прежде знала,
Что любовь родит беды,
Веселясь бы не встречала
Полуночныя звезды,
Не лила б от всех украдкой
Золотого я кольца
Не могла б надежде сладкой
Видеть милого льстеца..."
...Пригорюнившись бы стала
На дороге я большой
Возопила б возрыдала:
Добры люди, как мне быть,
Я неверного любила
Научите не любить..."
И чудилось флердоранжевым девочкам и увядшим подругам, что за всех них - одним горлом распевается пересмешник, всегда на соль-диез.
Он не помнил о вечно спускающих чулках, нарезавших бедра, о растрескавшихся от жеманных ужимок белилах на лице и плечах, о птичьей походке на французских шатких каблучках, о склеившихся башенных прическах, о блохах и опрелостях от дорогого кружевного бельишка, от которого наутро только красная боль, сыпь да стыдоба и ванны с чередой, пока не видит никто.
Но не забывал об ином, что ему наугад известно было: выкидыши, бели, горчичные ванны невтерпеж, адюльтеры с тисканьем под гнилыми от дождя покрышками дорожных карет. Излечивал тростниковым голосом своим даже те ночи, которым и названия в человеческой речи нет, когда лежишь, навзничь дура дурой, выпроставшись из нестиранной простыни, рядом супружник сопит и смердит, а ты воешь в черноту, как сука, бесстыдно и бесслезно. Луну с небес залпом сняли, третий час пополуночи, могильное время, завтра сорок пять исполнится, пальцы побелели в замок на груди от бессилия и старости,
Расторопные люди зажигали многорогие шандалы, вносили торжественную чашу-раковину наутилус с пуншем, открывали господа первую фигуру павлиньего полонеза по анфиладам комнат. Здесь все одинаковы - подростки и старики, выбеленные до фарфоровой глазури, с красными пятнами на скулах, ни возраста, ни болезни, ни изъяна - одно любезное воровство. Плыли над головами триумфальные плафоны - розовые мяса олимпийских богов в лазоревых небесах, морские старики верхом на рыбохвостых конях, колесницы и голубиные стаи.
Черный карлик-гобби важно скакал впереди полонеза, тряс аршинным горбом, стрелял красным языком, как змейка, возил сухим смычком по расстроенной скрипице, пристроенной к зобатой шее, никогда не оглядывался карлик назад, на блестящих пряничных танцоров.
Вот уж и подали к крыльцу зимние заиндевелые повозки - разъезд гостей, успеть поцеловать в щеку и по домам, спать без сновидений, помолясь рассеянно, вечернее молитвенное правило сократив от плясовой усталости.
Являлся Кавалер всегда с опозданием, не извиняясь, пугал и привлекал вышколенным до приторного приятствия лицом. В полукреслах развалясь, болтал пригожий бездельник:
- Всем известно, что дамским господам на веселых вечерах потребно.
- И что же нам потребно? - спрашивали бабочки парчовые, лукаво затеняли расписные личики полумасками на тросточках.
- Непринужденные экивоки и благопристойное похабство.
- Ах, где это слыхано, чтобы было благопристойное похабство?
- Не слыхано? Значит я его таким сделаю, - спокойно отвечал Кавалер
Теснились женщины, развертывали гремучие вуалехвостые подолы, краснели, обыскивали гостя быстрыми пальцами - не прикасаясь ласками.
То одна, то другая из полумглы выплывала, как вырезной силуэт, вся насквозь, как парусник.
- Скажите о ней сейчас же - жарко шептала на ухо соперница и завистница - На что она похожа?
- На незаведенные часы - вперив в несчастную стылые глаза подледной рыбы, говорил Кавалер.
- Почему?
- Ее пружина заржавела двадцать лет назад, даже из корысти никакой лунатик или часовой мастер не вставит ключ в скважину.
Вскрикивала ославленная, заливалась живым кумачом из-под румян, того гляди веером по щекам отхлещет, но опомнившись, сама протискивалась сквозь толпу гарпий и подлащивалась, подругу милую ненавидя:
- А о ней, что скажете?
- Ничего особенного. Примерная жена, нежнейшая мать. В одиночестве причудлива, только муж и милый друг за порог, она на софу ляжет, сметанки спросит, нежности сметанкой помажет и собачку кличет: Азорка, полижи!".
- Ах, дрянь! - влюбленно сокрушалась нетрезвых лет женщина, ноготь на большом пальце прикусывала, смотрела свысока вполоборота, напустив в глаза поволоку беспорочную.
Подолгу щебетал Кавалер о парижском искусстве "Eveiller le chat qui dort", о всех способах пальчиком разбудить кошечку, которая спит. Искусство это деликатно, милые мои, и особой дерзости и беглости пальцев требует, может быть применимо и стоя и сидя, на балу и в гостиной, в присутствии мужа и малого ребенка - ангельское баловство, не в осуждение, а в наслаждение, дабы время провести в нимфейной усладе. Обнажал руку до предплечья, и в сгиб полного локтя погружал мизинец, сдерживая улыбку. Слушал, как женщины дышат, но если одна, не вытерпев, руку протягивала - отстранялся - и такую личину строил, что почти наяву слышалось, как лязгают железные засовы. Щелк-пощелк, не тронь меня.
Много ухищрений от пресыщения придумано, взять хоть яблоки любовные, этакие шарики из пахучих смол, которые для пущей сладости жеманницы в нужное место глубоко вкладывали, у скромницы - нарцисс, у чаровницы - розовое масло, у львицы - удушливая амбра, горячечной самочки аромат.
- Не такие ли яблоки? Отведайте? - лукавили дамы в ответ на его ленивые слова, быстро оглядывались, загораживали платьями кресло. Юбки - одна, вторая... четвертая, будто занавесь на театре поднимались оборками, а под ними: золотые выползы подвязок, телесное кружевце, атласные банты, серебряные бубенчики с прорезью, и розовая полоска голой, как из бани распаренной толщинки на ляжке. Кавалер смотрел на представление без страсти, за молодость и холодность, многие тайны ему поверяли, какие и под пытками не выведаешь.
Плел, бывало, Кавалер, небылицы красавице о каком ни есть любовном приключении сроду небывалом, и вдруг прерывался, бросал вскользь любой, которая подвернется:
- А кстати, сударыня, ведь я влюблен в вас до беспамятства.
Попалась.
После этого несколько дней они были друг в друга до гроба влюблены.
Встречались тайно напоказ, сиживали вместе в залах, она перебирала на манжете вельможные кружева, старалась добраться до плоти, но плоть ускользала, как ртуть, из-под пальцев, пустые обещания да язвительное острословие - вот и вся награда, а после, разлетевшись порознь и не вспоминали, как называли друг друга в декабрьской бесплодной страсти.
Сановные старики и благонамеренные клуши терпеть Кавалера не могли, в своем кругу за зеленым сукном ломберных столов судачили, поводили хоботами:
"Проклятое дитя, кудрявый Керубин, будто таз с розовой водой и негодными обмылками, а не живой человек, мы уж знаем и подлинную и подноготную. Ишь ты, душистый автомат, ходячий косметик, арабская кондитерская"
- Он черноволос, но в сравнении с его душой кажется блондинкою. - каламбурили мудрые старики.
Молодые пытались подражать, перенимали ужимки и гримасы, но выходило смешное обезьянство, во французских лавках заказывали костюмы под него.