О встрече - Антоний Блум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот человек, который аскетически, по послушанию не должен был творить — и прорвалось, потому что это была какая-то его сущность. Я знаю случай, когда духовник запретил человеку себя выражать литературно — и человек совершенно сломался, потому что у него не было другого способа выражения… Есть люди, которые могут себя выразить молитвенно до конца, есть люди, которые из молитвы же черпают побуждения выразить себя как-то иначе.
* * *
Художник, который изнутри своего какого-то опыта жизни, опыта человека, опыта Бога выражал бы себя или музыкой, или в живописи, или в литературе, — такой художник, мне кажется, может открыть духовные ценности и для других. Поэтому я не думаю, что можно просто сказать: пишите только аскетическую литературу и ничего другого, — девять из десяти людей не станут читать вашей духовной литературы; к ней надо прийти. Скажем, в моем поколении чтение Достоевского сыграло колоссальную роль, как и чтение целого ряда других писателей — причем не обязательно благочестивых или особенно устремленных в этом направлении, а просто писателей, у которых была большая правда человеческая, которые нас научили правде раньше чем чему-либо, и довели куда-то. Поэтому я не думаю, что можно было бы оптом сказать людям: перестаньте заниматься творчеством, а занимайтесь молитвой, — человек может перестать заниматься одним и не быть в состоянии заниматься другим.
* * *
…Мне кажется, что путем душевного восприятия картина часто ставит перед нашими глазами действительность, которую мы иначе неспособны видеть. Если взять не картину, а литературное произведение: в литературном произведении выведены типы людей, конечно, упрощенно. Они представляют собой тип, но как бы они ни были богаты, они проще, чем человек, каким его встречаешь в жизни. Детали больше, выпуклее; и человек, который в своей блеклой жизни неспособен видеть эти вещи, увидев их раз у хорошего писателя, начинает их прозревать вокруг… Посмотрев на портрет, написанный хорошим художником, видишь, как значительны те или другие свойства. И так, вглядываясь в жизнь при помощи искусства, начинаешь что-то прозревать: и добро и зло, но не обязательно с оценкой, потому что писатель не обязательно должен делить людей на добрых и злых.
* * *
Я человек старого поколения, поэтому отзываться на нее (рок-музыку — ред.), как молодой человек мог бы, не могу; но по моему наблюдению это своего рода токсикомания. Скажем, видишь молодых людей, которые идут по улице или сидят в метро, в автобусе с наушниками и с кассетой, и это все время играет, играет, — ни минуты они не испытывают молчание и тишину; и это, конечно, нездоровая вещь.
А воспитать человека в восприятии тишины и молчания можно. Я знаю учительницу малюток, которая им дает играть, потом периодически вдруг им говорит: “Тихо, слушайте!..” И они сидят прямо как завороженные и слушают тишину, переживают ее, потому что вдруг шум, который они производили, кончился, и тишина делается реальной. А если ты научился слышать тишину, ты, может быть, научишься и в тишине слышать Присутствие… Рок мне непонятен. До меня не доходит его смысл, как до меня не доходил джаз, когда я был молод. Но во всякой вещи — будь то классическая музыка, будь то рок, есть риск, что ты не слушаешь музыку, а пользуешься ею для того, чтобы как бы опьянеть, одурманить себя. И в этом смысле не только музыка, а все, что извне на нас влияет, может нас как бы вывести из себя, опьянить. Этого не надо допускать. Надо сохранять в себе трезвость, так как если потеряешь себя — в музыке или в чем бы то ни было — потом себя не найдешь, может быть.
Мне кажется, что рок-музыка играет такую роль для очень многих. Я это вижу постоянно. Но в то же время я знаю людей, которые слушают классическую музыку часами и часами только для того, чтобы забыться; они не музыку слушают, они стараются забыть свою жизнь, свои трудности, страхи, ждут, чтобы музыка их унесла от них самих. Они не музыку воспринимают, а себя как бы уничтожают. Поэтому будь то музыка или что бы то ни было, что тебя “выводит из себя”, надо знать момент, когда пора сказать себе: “Довольно!”
* * *
Одно из характерных свойств подлинной, здоровой духовной жизни — это трезвость. Мы знаем на обычном русском языке, что значит трезвость по сравнению с опьянением, с нетрезвостью. Опьянеть можно различно, не только вином: все, что нас так увлекает, что мы уже не можем вспомнить ни Бога, ни себя, ни основные ценности жизни, есть такое опьянение. Это не имеет никакого отношения к тому, что я назвал бы вдохновением — вдохновением ученого, художника, которому Богом открыто видеть за внешней формой того, что его окружает, какую-то глубокую сущность, которую он извлекает, выражает звуками, линиями, красками и делает доступной окружающим людям — не видящим. Но когда мы забываем именно тот смысл, который раскрывается ими, и делаем предметом наслаждения то, что должно быть предметом созерцания — тогда мы теряем трезвость. В церковной жизни бывает, так часто и так разрушительно, когда люди в храм приходят ради пения, ради тех эмоций, которые вызываются стройностью или таинственностью богослужения, когда уже не Бог в центре всего, а переживание, являющееся плодом Его присутствия. Основная черта православного благочестия, православной духовности — это трезвость, которая переносит все ценности, весь смысл от себя на Бога.
О некоторых категориях нашего тварного бытия[22]
Хочу прежде всего сказать вам, с какой радостью я к вам приехал, — не только в Троице-Сергиеву Лавру, но именно в семинарию и академию, с радостью новой встречи, когда можно лицом к лицу видеть людей, которые дороги. И я привез вам привет с Запада, от наших священников и от наших мирян, которые молятся о благостоянии наших здешних школ и из которых многие надеются когда-нибудь тоже стать учениками и студентами семинарии или академии.
Тему моего доклада мне довольно трудно выразить. Формально и очень малоописательно я мог бы его назвать так: “О некоторых категориях нашего тварного бытия”; но сказав это, я, вероятно, только испугал вас сложностью слов и не передал того, что для меня значит эта тема, почему мне хочется говорить с вами об этом.
Сотворение человека и мира очень часто воспринимается просто — если это слово здесь применимо — как объективный факт. Он является спорным для одних, безусловным для других; у некоторых людей в наше время вся тема тварности создает проблемы и вызывает некоторые сомнения, но очень редко мне пришлось встретить людей, которые продумали бы эту тему нашей тварности с точки зрения живого религиозного опыта, с точки зрения того, как эта тварность раскрывается в нашем отношении с Богом, определяет очень глубокие и драгоценные отношения тварей с Богом и между собой.
Тема, разумеется, превышает возможности одного или даже двух коротких докладов, и поэтому я скажу вам, что успею.
Для начала мне хочется отметить несколько вещей. Во-первых, мы не сотворены просто, объективно, как будто мы — предметы; мы сотворены сразу, еще до нашего существования, в каком-то взаимоотношении с Богом. Бог нас творит, потому что мы Ему желанны, в самом теплом и самом глубоком смысле этого слова желанны. Мы Богу не нужны для того, чтобы Он Богом был; для Него нет необходимости нас вызывать из небытия. Он был бы той же полнотой самодовлеющего бытия, той же полнотой торжествующей, ликующей жизни и без нас. Он нас творит нас ради, а не Себя ради. И в Предвечном Совете, который вызывает нас к бытию, уже покоится вся полнота Божественной любви к нам. Вспомните начало книги протопопа Аввакума, где во вступлении он говорит об этом Предвечном Совете, о том, как Бог, обращаясь к Сыну, говорит: “Сыне! Сотворим человека!”, и Господь отвечает: “Ей, Отче!” И тогда, раскрывая тайны будущего, Отец говорит: “Да, но человек согрешит и отпадет от своего призвания, своей славы, и придется Тебе крестом его искупить”. И Сын говорит: “Пусть будет так, Отче!”
Здесь нечто очень важное. Важно то, что Бог, творя человека, знал, что случится — и сотворил. Он знал, что будет с человеком: что придет на него смерть, страдания, безмерная скорбь становления или падения. И Он знал тоже, что Его любовь имеет в себе крестный оттенок, что в любви есть радость давать и есть радость получать, и есть победоносная, трагическая радость Креста.
И вот, Бог творит человека на фоне этого. Раньше чем человек сотворен, он уже возлюблен крестной Божественной любовью, а не только радостной и светлой. И когда человек появляется из небытия в бытие, он встречает Божественную любовь, он любим, он желанен.
Я уже сказал, что сотворение мира и, в частности, человека для Бога не является необходимостью. Это акт царственной, творческой свободы. И в том, что мы Богу не необходимы, лежит основа какой-то, хотя бы относительной, самобытности нашей. Если мы были бы необходимы Богу, если бы без нас, без твари, Бог не был полнотой того, что Он есть, — мы были бы только жалкой тенью в этом сиянии, мы были бы, словно светлячки при ярком солнце. Правда, мы горели бы каким-то светом, но по сравнению с Светом Невечерним, сиянием Солнца правды, полуденным озарением Божества мы были бы предельно ничтожны. Потому именно, что мы не необходимы, мы имеем некоего рода самобытность. Мы поставлены перед Лицом Божиим в какой-то самостоятельности; между нами и Им может быть диалог. Бог говорил — и пророки отвечали; человек молится — и Господь отзывается. Это возможно только потому, что мы — разные, потому что мы нигде не сливаемся, потому что конечное призвание человека стать причастником Божественной природы (2 Пет. 1, 4) не есть первичная данность, а именно призвание, которое может быть достигнуто возрастанием в него.