Пленник железной горы - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А-а, буйа-дайа-дайакам! Кэр-буу!
Радуюсь.
Ящерица переворачивается. Встает на все четыре лапы. Разевает пасть. На меня. На меня разевает. Плохая ящерица! Очень плохая! Лук в руке. Стрела на тетиве. Прямо в глаз! В глаз! В глаз!!! Как вороне. Ворону убил. Ящерицу убью. Хорошо. Тетива скрипит. Ползет к уху. Ящерица выворачивается наизнанку. Изнутри она старуха – горбатая, косматая. Не адьярайша: две руки, две ноги. Кособокая. Горб тройной, вроде спинного гребня. Хвост из дыма. Космы до земли. Когти на руках. Лохмотья, бурые пятна…
Старуха. Женщина.
Опускаю лук.
4. Ты зачем сюда приперся?
– Нюргун?
Так я во второй раз услышал имя своего таинственного брата.
– Нюргун, ты? Мальчик мой, ты вернулся…
Старуха кинулась ко мне, и я отпрянул. В движении горбуньи не крылось угрозы. Напротив, оно таило в себе облегчение и беспокойство, защиту и просьбу о защите. Ребенок, я плохо понимал, как одно вяжется с другим. Я вообще ничего не понимал, но отступил назад, желая избежать подозрительных объятий, а не расширился, готовясь к бою.
Я-безоружный. Я-бездоспешный.
Я без лука, без стрелы.
– Ты не узнаешь меня?
– Нет, – пробормотал я. – Не очень.
– Это же я, Нюргун! Твоя нянюшка, старая Бёгё-Люкэн!
– Нянюшка?
Имя старухи ничего не значило для меня. Хотя нет, вру, значило. Мюльдюн, выходит, у нас Мюльдюн-бёгё, а ласковая горбунья – Бёгё-Люкэн? Силачи, кругом одни силачи. Похоже, только я рылом не вышел. Стой, где стоишь, силачка, и обниматься не лезь.
– Нюргун? – с сомнением переспросила старуха.
Ее глазки часто-часто моргали. Они хотели вобрать меня целиком, со всеми потрохами, разжевать ресницами, сварить в котле подслеповатого, мутного ока. Если зрячесть Сарын-тойона не вызывала у меня сомнений, несмотря на его сомкнутые веки, то острота взгляда недавней ящерицы оставляла желать лучшего. Да она и сама это знала! Бросила пялиться, выпятила подбородок, запрокинув лицо вверх. Я видел, как раздуваются ноздри ее носа – горбатого, на манер спины. Примечал, как трепещут в ноздрях пучки жестких, торчащих наружу волос. Слышал, как со свистом втягивается воздух, как похрипывает он внутри – глубоко, возле переносицы. Честное слово, я даже чувствовал, как мельчайшие частицы Юрюна Уолана отрываются от своего хозяина, чтобы вихрем улететь в чуткий носище!
– Родич, – вздохнула старуха. – А ведь похож…
– Я?!
– Ну не я же! Брат?
Она была сильно огорчена.
– Ага…
– Мюльдюн?
– Юрюн!
– Извини, малыш. Я вас плохо различаю.
– Кого это – нас?
– Боотуров. Подожди, я сейчас…
Старуха усохла. На моей памяти – куцей, бедной на события мальчишечьей памяти – это был первый случай, когда усыхал не-боотур. Дымный хвост поредел, превратился в тонкий, едва различимый крысиный хвостишко. Ужасные горбы сделались меньше. Они никуда не делись, уродуя Бёгё-Люкэн по-прежнему, но хотя бы перестали колыхаться тремя кумысными бурдюками, притороченными к седлу! Втянулись жутковатые, битые ржавчиной когти – ногти как ногти, разве что грязные, с черной каймой и заусенцами. Я следил за усыханием, приоткрыв рот. Когда ящерица обернулась кошмарной старушенцией, это изумило меня меньше, чем превращение кошмарной старушенции во вполне обыденную старушку.
– Ты зачем сюда приперся? – Бёгё-Люкэн утратила всю ласковость. Ящерица, и та была приветливей. – Кто тебя звал? Балда, ведь пропал бы ни за грош!
– Я за Нюргуном…
– Что?!
– Забрать его хочу. Из колыбели.
Я уже говорил вам, что родился простаком? Там, где надо бы соврать, я говорю правду. Ужасное качество, хуже лишая.
– Забрать?!
– Ну да! Чего ему тут лежать?
– А где ему надо лежать, по-твоему?
– Поедем к нам, на Седьмое Небо, будем в доме жить. Вместе с мамой, папой, маленькой Айталын. Я его с Кустуром познакомлю. Приедет дедушка Сэркен, станем вместе песни слушать. Всё веселее, чем здесь вертеться…
Я огляделся. Впервые я сообразил, что вертящийся остров ни капельки не вертится под моими ногами. Ну, скрипит, шатается. А что? Обычное дело. Нет, не слушайте меня! Совсем даже не обычное! Остров стоял, зато вертелось всё остальное. Огненная река, через которую я прыгал, скалы на той стороне, берега – короче, целый мир несся вокруг неподвижного острова. Лучше не смотреть, если не хочешь, чтоб тебя стошнило.
– Уходи, – велела старуха. – Быстро!
– Почему?
– Я долго не продержусь. Голодная я.
– Вас накормить?
Она рассмеялась самым отвратным образом. Так рыгают, опившись топленым маслом.
– Уходи, – совладав со смехом, повторила она. Тело старухи затряслось, зашлось мелкой дрожью. Ногти вырастали до размера когтей и уменьшались опять. – Иначе ты меня или накормишь, или убьешь. Уходи! Тяжко мне. Душно мне!
– У меня налим есть, – я раскрыл котомку. – И жеребятина.
– Сырая?
– Вяленая.
– Ты хочешь меня накормить?
– Ну да…
– Ты хочешь меня накормить?!
Бёгё-Люкэн стала чуточку больше. Горбы заплясали на ее спине, грозя оторваться и ускакать в речной огонь. Рот превратился в пасть, сверкнули кривые клыки. Я решил, что сейчас она кинется на меня, но вместо этого старуха запела. Заорала дурным голосом:
Вырывай у них из клеток грудныхСердца и легкие их,Выломай челюсти им,Вырви длинные их языки,Больше их подбрасывай мне –Бедной, старенькой няньке твоей…
Страшнее всего было то, что я узнал мотив. В раннем детстве мама перед сном пела мне колыбельную. Слова другие, но сам напев, мелодия… Я слушал песню горбатой Бёгё-Люкэн и не мог избавиться от ощущения, что рядом со мной – в Бездне Смерти, на острове колыбелей – стоит мой безвестный брат Нюргун. Слушает, улыбается, засыпает. А что? Дети всегда засыпают, если петь им колыбельные.
Жирные их спинные мозги,Многожильные их сердца,Клубящиеся их языкиПодавай мне за то,Что качала тебя,Хоть с голоду подыхала сама,А не покидала тебя!
– Налим, – глупо повторил я. – Жеребятина.
Нет, я не расширился. Тело не чуяло угрозы. Разум часто придумывает себе страхи на пустом месте. Тело умней разума: кинься старуха на меня, и ее встретил бы доспешный, оружный боотур. Встретил раньше, чем Юрюн Уолан успел бы сообразить, что наивный вопрос «вас накормить?» может означать гибельное утверждение «накормить собой».
Губи, круши,Дави, души,Всех живых –И добрых, и злых!Ноет спина,Совсем я больна,Лютым голодом голодна…
Она замолчала. Замерла. Скрутила себя бешеным усилием воли, усохла, вернулась к мирному, безобидному облику: