Серафим - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Папа-а-а-а! Клюе-о-о-от! – завопили сразу оба мальца.
Отец Максим ловко выдернул удочку из песка, подсек, справная, стройная, пятнистая щучка шлепнулась к нашим ногам, забилась на песке, разевая жабры, глотая обезумелым зубастым ртом песчинки.В песке извалялась… как в сухарях…
- Мне жалко рыбу, – выдавил я.
Дети, оба, уставились на меня.
- Отпустить хочешь? – серьезно спросил меня Витя, глядя исподлобья. – А жарить мама что будет? А уху варить из чего?
Я положил ладонь на голову мальчика. Теплая макушка под ладонью ударила меня живым током. Дитя… дитя человеческое…
- Снимай рыбку с крючка. – Мой голос хрустел и скрежетал, как наждак. – Все хорошо! С почином вас! – Я поправился. – Нас!
«С почином!.. С почином!..» – весело заорали пацаны и заплясали дикий танец на нежной, молодой приречной траве. Ива купала свои серебристые, седые волосы в голубых струях Кезы, в тихой черной, дегтярной заводи.Рыбалка началась.
Рыбачили мы до самого вечера. Пообедали консервами и бутербродами отца Максима, я взял с собой в карманах куртки, для детей, яблоки, печенье и пирожки с повидлом. Наловили много рыбы. Уклейки, вьюны, голавли, три приличных, да что там – отличных щучки… Господь послал нам удачный, богатый для маленькой речки улов. Будет и на ушицу, и на жареху. И еще котам останется.«У вас дома есть кошки?» – спросил я отца Максима. «Есть, – кивнул он довольно, радостно, умело сворачивая снасти, – а как же без кошек-то! Маруська, Рыжик и еще один, черный как сажа… подкидыш. Дети зовут его — Кубрик!» Коты повеселятся сегодня, улыбнулся я. «Коты — это тоже люди», – серьезно, весело и важно сказал отец Максим.Дети сами разжигали костер. Я смотрел, как они управляются с ветками, с найденными на берегу дровишками, со спичками, как раздувают слабое пламя. Я видел: отец Максим дает им волю, но зорко следит за ними. Это охранение без принужденья, без приказа было удивительно, сладко мне.Он предлагал мне взять домой часть улова — я не взял.Попрощались мы на трамвайной остановке: тепло, просто. «Господь хранит тебя, чадо», – и пошел поп прочь, пошагал, и руки обоих пацанов — в его больших руках.Когда я вернулся в дом, я стал вспоминать, о чем мы говорили на рыбалке.Это не разговор был. Это решалась моя судьба.Отец Максим тихо, спокойно, не торопясь, рассказывал мне, чего я лишаюсь, уходя от мира. Что я приобретаю. На что себя обрекаю. За что буду держать ответ. Что можно мне будет, а чего нельзя больше никогда. Я слушал внимательно. Я запоминал. Я молился, в то время, как он говорил: Господи, не дай мне отступиться от воли Твоей. Не дай мне отвергнуть путь, что Ты Сам указал мне. Не дай мне испугаться. Не дай ослабнуть. Дай крепость и силу. Дай радость и надежду.Я разделся, кинул куртку на стул. От меня, я сам чуял это, пахло костром, песком и рыбой. Ладони еще помнили колкие стриженые затылки мальчишек, скользкость бьющейся предсмертно, изловленной на крючок рыбы. Я разгладил ладонью старую белую скатерть, с белыми дырявыми цветами по висящим почти до полу краям. Аппликация…Я поднял голову. Слоники…Они все идут, бредут по диванной, деревянной полке…«Я помогу тебе, – сказал отец Максим. – Ты не волнуйся. Нет, волнуйся, конечно. И молись».
Какое чудо он совершил? Как упросил епархию? Как пригласил на внезапную, почти подпольную хиротонию именитого архиерея? Отчего никто и никогда не спросил меня в епархии: а ты кто такой, ты что за приблуда, откуда взялся, и зачем ты тут, и зачем сразу, через чужие головы, не послужив во храме Божием хотя б диаконом сначала, в иереи лезешь?Никто. И никогда.Чудом это считаю и буду считать.Значит, молодой иерей святое, смиренное слово знал, чтобы епископов умолить.А может, он напрямую — к самому Владыке Григорию — обратился?И сказал ему, может быть, так: у мужика дочь умерла, мужик-то хороший, светлый, к Богу сам пришел, и неглупый, соображает, и во храме служить хочет, разрешите, Владыко, хиротонисать его, приходов сейчас в области много сиротьих, бесхозных, вот батюшкой его туда — в деревню глухую — и пошлем…Ну мог, мог ведь он так сказать. Мог.И я в это — верю.Как в то, что доченька моя — Ангелом — на небесах — летает.Уха неиспробованная, жареха несъеденная — рыбка сладкая, красноперая — звезда первая, алая – до сих пор у меня на губах. И запах костра, что пацаны разожгли. И сырой дух летней, лесной реки.
РАССКАЗ О ЖИЗНИ: МАТРЕНА ИЛЬИНИЧНА
Все говорят, я пью здорово. Что горькую пью! Себя не щажу! И что? Что вам за дело до меня?! Мужа рано я похоронила. А детишек от него полным-полно нарожала: успела. Настрогали, еп! Если б все выжили – было бы пятеро. А так осталось трое. Две девки и парень. Девки – это несчастье. Лучше б были парни. Девки что? Их надо замуж выталкивать взашей, не то они тебе на шею сядут. Все они на моей шее сидели, все-е-е-е-е! После смерти Вальки… Плохо Валька умер, плохо. Врагу не пожелаешь такой смерти. Не буду и говорить, как. Меня чуть не вырвало, когда я увидела… Уф-ф-ф, не буду, выпить же щас нету под рукой… Выла я как волчица. Вот вы тыкаете мне в нос: что, мол, ты милостыньку у церквы клянчишь?! А что, нельзя?! Все человеку на земле можно! Все. Горько мне было одной! Детва жрать хотела! На заводе копейку в морду швыряли! Ну я и…Что, не так? Что, думаете, я себе копеечку – на бутылочку в карман собирала?! Ах, вы!.. Дряни вы. Никто ж не знает, как я сколыдорила, как с тремя детями да с бабкой на шее каждое утро голову ломала: чем я сегодня ораву кормить буду?! Я, одна, одна кормилица! Вы это понимаете – одна! Вот и побиралась. И не стыжусь этого! А вы мне другими-то бабами в харю-то не тычьте! Мол, они, другие бабы, ровесницы мои, та-а-акие ха-рошие, та-а-акие правильные! Не побирались! Честно трудились! Ах ты еп… И я тоже честно трудилась! И я тоже чем свет в автобусе грязном, вонючем – на свой завод тряслась! И что?! Что?!Ревела, руку-то когда тянула… Унижалась… А в руку мою, да в шапку, да на снег – ведь бросали подаянье! Бросали… Не оскудел наш народ милостью… Не скурвился вконец… Есть еще люди, лю-у-у-уди на земле… Подавали, а я деньгу хватала и ревела, и даже, дура, целовала. Это значит – еду детям моим целовала. Это значит – я детей!.. детей – целовала……а может, это я так Господа Бога целовала……не умею я веровать в Тебя, Господи. Не умею. Отсюда все беды мои. Дура я и грешница. Прости Ты меня, бабу пьяницу, дуру кудлатую, если можешь. Детей вот выкормила, вырастила, подняла. А без водки уж не могу: втянулась. Как эта, бывшая Борькина женка, Верка. Она так вчистую спилась; а я еще молодец, я держусь. Ух, держусь! А Борька – еще дурей, чем Верка. Масленый, благостный дуралей. Недоделок мой. Он в священники подался. Уж лучше бы, еп, милостыньку просил! Со мной рядом… на паперти… Свяще-е-е-енник! Ну какой Борька священник?! Он такой священник, как я Софи Лорен! Он – с горя туда подался, в церкву эту! Помрачились мозги, так считаю! Церква – это все спектакля, это кукольная комедия. Не живет Бог среди этих… толстопузых… в золотых платьях до пят… А вот выпьешь, вмажешь хорошо, от души – да лучком острым закусишь! – и – в тебе сразу Бог. Греет тебя изнутри…А что, у тебя есть выпить?! Эх ты, какой ты молодец! Угостишь бабенку непутную? Угостишь, уж вижу… И бумажный стаканчик припас… И хлебец с колбаской… Ах, добрый ты человек… Спа-а-асибо… Спаси, это значит, Бог… Опять – Бог… Везде – Бог… На каждом, еп, шагу… Не можем мы, дураки, без Бога, что ли?! Ах ты Господи, видать, не можем. Ну, вмажем, друг. А-а-а-ах! Хорошо пошло. Лишь бы глотку не сожгло.
ХИРОТОНИЯ. СЕРАФИМОтец Максим сдержал слово.Он помог мне.…это Бог мне помог.
Бог помог мне принять постриг. Как во сне, двигался я; и запоминал все, как во сне запоминают сон. А утром проснутся — вспомнить не могут. Помню холод ножниц, что я подавал игумену. Помню, как раскатилось над склоненным затылком моим новое мое имя, и я еще успел подумать: как в старом, в нем осталась буква «р». Еще помню, как хитон и рясу на меня надевали, вкладывали меня в святые одежды, как скрипку в футляр, и я не мог попасть руками в рукава рясы, и дрожал от страха, – медведь неуклюжий, дурачок.И пронеслось время, как во сне; и не помню я, где жил, что ел, как спал, что думал; что говорили сестры мои о монашестве моем; как смотрели друзья мои на рясу мою.Бог помог мне священником стать.
В церкви были зажжены все свечи на всех паникадилах. Червонным, царским золотом из темной, озерной, дымной глубины горел, пылал иконостас. Длинно, тягуче, слезно струились складки темно-лазурного мафория Богородицы на Царских Вратах. Спас в Силах глядел глубоко в меня с иконостаса — отнюдь не вещий, могучий и сумрачный, с седою бородой, еще немного — и старец почти ветхозаветный, еще чуть-чуть — и Бог-Отец; нет, почему-то в этой церкви, в Карповской, Спас в Силах был на иконостасе намалеван богомазами — ребенком, не младенцем, а… таким подростком, мальчонкой-подранком. И лицо у Него было хмурое, исхудалое, с огромными, всезнающими глазами, как у детдомовца.Господи, Ты ведь простишь мне мое святотатство. Но у каждого ребенка в васильском детском доме я всегда видел Твои глаза.Я ведь не просто так, сбухты-барахты, принимал Таинство Священства, Господи. Я, Господи, прежде чем тут, во храме, встать перед многославным архиереем, перед иереями и диаконами, перед самым малым служкой церковным, перед старушкой в черной юбчонке, что нагар со свечек собирала и огарки в пустые корзинки, под иконами расставленные, быстро, как рыбу, бросала, – я столько о Тебе передумал! Я молился, как умел, своими словами. Я постился. Ел мало и скудно; плакал. Это неправда, что мужчины не плачут. Плачут! Я вместе с Тобой Твой Крестный путь проходил. Я представлял себя на этой Твоей Лысой горе. Я стоял — рядом с Матерью Твоей и Магдалиной, рядом с безумным от горя, растрепанным Иоанном, у Твоего Креста, и губами собирал Кровь Твою с пронзенных гвоздями стоп Твоих; я, снимая Тебя со Креста, подхватывал Тебя на расстеленный плащ вместе с Иосифом Аримафейским и святым Никодимом. А Лонгин, рядом со мной, с глазами потрясенными и остановившимися, белыми от молнии любви, ударившей в них, отирал от Твоей крови копье, а вытер — и на колени перед Крестом упал. И — лбом в камни. И заплакал. От того, что стал — Твоим — навсегда.И я сейчас тоже стану — Твоим — навсегда.Диакон, толстогубый отец Олег, я знал, его звали, толстым басом угрюмо, мрачно возгласил:
- Пре-му-у-удро-о-о-ость.