Перед грозой - Агустин Яньес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так изливал он тоску в паузах между отрывочными словами и фразами, а порой слова и фразы лились с головокружительной быстротой, захлестывая друг друга. Солнце стучало в висках — и ни мысль, ни благочестие не могли сосредоточиться на «Семи словах»[70]. Ослабевшая плоть дрожала мелкой дрожью, подгибались колени, как будто хотели повергнуть его ниц, и руки не держались распростертыми, им не за что было уцепиться. Угасающее сознание, ведомое тенью кающегося, напоминало ему, что время еще не настало, половина первого; как долго еще до трех!
— Переборем слабость и восчувствуем эти два часа страстей господних.
Звон в ушах усиливался, становясь все более невыносимым.
И задолго до часа пополудни рухнуло бесчувственной тело на землю.
Внизу — но тропинкам, по дорогам — шли жители окрестных ранчо, опоздавшие на церемонию. Кое-кто вернется восвояси после проповеди об устрашении римского сотника, но большая часть вернется вместе с луной, после положения во гроб и оплакивания.
Строго выполняя завет воздержания, — сегодня в очагах не было огня, люди идут с побелевшими, пересохшими губами, черная одежда усугубляет жару. И нет времени, чтобы передохнуть в тени. Но что значат эти муки в сравнении с теми, что пришлось пережить Спасителю в такие же часы под безжалостным солнцем. Дома, галереи, патио пустынны. Процессии и проповеди следуют друг за другом беспрерывно. Обливаясь потом, измученные усталостью и жарой люди с радостью терпят все в этот тяжкий день. «Семь слов» заканчиваются в три часа с четвертью. В четыре — проповедь об ударе копьем. В шесть — о снятии с креста, затем следуют: процессия положения во гроб, проповедь оплакивания — на площади, установление погребальной урны с телом Христа в часовенке за церковной оградой и процессия, — под стенания, — посвященная богоматери де ла Соледад — богоматери одиночества, статуя которой возвращается в церковь вместе с образами святого Иоанна, Магдалины и святых мужей. В девять, в десять люди съедают кусочек черствого хлебца, тортилью с солью, выпивают немного воды, и неделя завершается.
Старый Лукас Масиас
1
Он здесь не самый старый — в селении немало долгожителей, — но у него прекрасная память и на редкость здравый ум. Он — живой реестр, в коем запечатлена вся социальная и имущественная иерархия селения, а такжё все касающееся отдельных лиц, семейств, событий и соглашений. Старик еще и здешний прорицатель, «пе по наущению дьявольскому, — как говаривал он, — а по мудрости стариковской». Немножко законник и — в равной степени — врачеватель. И все делает безвозмездно. Читать он умеет, однако страшно любит, если кто-нибудь читает ему вслух, — любые книги, журналы или газеты, что попадается под руку, раздобывает их где только может. Имей он средства, первым делом нанял бы себе чтеца, к тому же неутомимого. Так он выстраивал систему своих знаний, вернее, отшлифовывал ее на своем опыте, дополняя его сведениями из книг, газет и журналов, чтобы затем кстати вспомнить дату, что-то ранее происшедшее, посоветовать какое-нибудь лекарство, составить прошение, а не то и предсказать будущее. «Философом заупокойного бдения» часто называют его в шутку, поскольку он не пропускает ни одного бдения, ни одних похорон, а уж там так и сыплет своими рассуждениями и философскими сентенциями. Достовернейший летописец, он не имеет собственной истории: в жизни он был лишь зрителем и свидетелем случившегося с посторонними; что же касается его самого, то он не знает даже, сколько ему лет, может сказать лишь приблизительно; ему наверняка за восемьдесят, потому что он отлично помнит своего отца дона Антонио, когда тот был солдатом и участвовал в Техасской войне и в «войне пирожных»[71], где дон Антонио потерял ногу; Лукас Масиас говорит об этих войнах так, словно они были вчера, и запросто перечисляет имена своих знаменитых современников: Браво, Пачито Гарсиа, дона Валентина, Альвареса, Комонфорта, Сулоаги, дона Бенито, дона Мигеля, дона Томаса, Осольо, Максимилиана и его жены Карлоты, Гонсалеса Ортеги, Рохаса, Лосады, Эскобеды, Вальярты, дона Порфирио. Никого из них, разумеется, он не знал лично, — ведь Лукас никогда не покидал своего селения, — но он знает о них всю подноготную, точно со всеми состоял в тесной дружбе: знает их увлечения, их манеру одеваться, их семейные тайны — обо всем этом ему рассказывали близкие к этим лицам люди. Столь же красноречиво он описывал места, в которых никогда не бывал — улицы, площади, селения и города, которых никогда не видел: «Комната, где умер дон Бенито[72], выходит на улицу Ла-Монеда, всего в квартале от кафедрального собора, если идти к Пресвятой…» — «Но ведь ты, Лукас, ни разу не ездил в Мехико…» — «Ну и что? Мне вполне довольно моего воображения; по-моему, так даже лучше, чем видеть самому, — все представляется с большей полнотой, и не приходится ничего выдумывать, да и не обязательно все видеть самому. Любопытство — порок». Па-мять старого Лукаса держится на чутье и остром зрении. Любит он биться об заклад с парнями, кто различит лучше что-нибудь вдалеке: быстро распознает тех, кто спускается от креста или идет по тропинкам с окрестных холмов; и кто с кладбища разглядит проходящих по Голгофе, — и почти всякий раз старик выигрывает. Настоящее и ближайшее по времени у него не находит отклика, кроме тех случаев, когда чем-то оно похоже на прошлое либо представляется ему будущим. Лукас, кажется, не воспринимает настоящее, однако когда настоящее чем-то напомнит ему какое-нибудь историческое событие, тут уж всевозможные картины прошлого оживают в нем с поразительной силой.
О присутствии Виктории, которая волнует все селение, Лукас, наверно, даже не подозревает. Для него интересно совсем другое: прибытие Дамиана Лимона в связи с внезапной кончиной доньи Анастасии, его матери, заупокойное бдение, собравшее столько народу, болезнь сеньора приходского священника и случившееся с Луисом Гонсагой Пересом. В прошедшем времени, как эго ему присуще, старый Масиас вещает:
— Я был еще мальчиком, когда однажды прибыл цирк, изрядно прославленный повсюду, но здесь им не повезло и пришлось убираться подобру-поздорову, даже на кусок хлеба не заработали, а в лавках ни за что на свете не хотели им давать в кредит, и, как назло, одна из циркачек схватила воспаление обоих легких, и они не знали — оставлять ее здесь или забрать с собой; в воскресенье задумали они еще раз потягаться с судьбой и стали зазывать на прощальное представление; тут одному из паяцев взбрело в голову посмеяться над здешними (и насмешки были обидными, едкими, иначе бы не вышло такого, — здесь умеют ценить добрую шутку), народ мигом загорелся, что твой факел, в ответ на насмешки полетели камни, а потом, разъярившись, кинулись на постоялый двор, хотели вытащить оттуда всех циркачей; один говорили — для того, чтобы остричь всех наголо, другие — чтобы выкупать в реке, прямо Судный день, и, не слушая более голоса благоразумия, уже сорвали ворота постоялого двора, которые успел было запереть хозяин, но как раз в это время подоспел дон Ладислао Антон — да почнет он в мире, — в тот год он был представителем власти; и вот расчищает он себе проход в сгрудившейся толпе, — многие там и не слыхали, что говорил паяц, но они-то ярились больше всех, — как вдруг прямо в нос дону Ладислао попадает гнилой помидор; дон Ладислао прямо озверел, начал лупцевать всех подряд, крича, что сейчас вызовет жандармов, и не появись в эту минуту сеньор священник и с ним те, кто хотел ему помочь, и не отведи они циркачей в соседние дома, кто знает, чем бы все это кончилось; циркачам дали срок три часа, чтобы покинуть селение, — случилось все это примерно часа в три пополудни, — и уже к пяти и духу их не было; сопровождали их сам сеньор священник и двое его диаконов, а кроме них, дон Пабло Касильяс, дон Анисето Флорес и дон Крессенсио Роблес, — да покоится он в мире, — все очень почтенные торговцы; проводили они циркачей по дороге в Теокальтиче, даже провели через Маскуа, но главное, о чем я хотел рассказать вам, это о циркачке; она была уже на волосок от смерти по причине воспаления легких и от страха, и ее взяла к себе одна семья (и здесь напомню, что говорить следует больше и грехе, чем о грешнике, и не потому, что он и без-того наказан, а потому, что вся семья пострадала, явив целиков милосердие бедняжке; и еще живы лица, имеющие отношение к нашему повествованию; ну, чтобы очень не размазывать, могу сказать, что больной полегчало, и когда ^на совсем поправилась, то сказала, что не хочет покидать селения, что рада была бы пожить здесь на покое и отблагодарить приютившую ее семью своим трудом: мол, готова служить у них прислугой, а если это нельзя, то чтоб оказали ей милость и помогли подыскать какую-нибудь работу, поскольку она умеет шить, вышивать и рисовать на полотне; конечно, ее просьба вызвала сомнения и споры: как принять в свою семью такую женщину, как она, хотя, с другой стороны, вела она себя очень скромно и услужливо и была приятна и симпатична, да к тому же оказалась столь набожной, все время проводила в церкви; ну и в конце концов добилась она своего и осталась жить здесь, хотя многие к ней относились, прямо скажем, не слишком по-доброму; но вот одной она вышила белье и ничего за это не взяла, другой — также бескорыстно — разрисовала диванные подушки, да еще хоругвь негасимой свечи с агнцем, — вы хоругвь эту видели, красота, и говорить нечего, — да еще всех соседей приветствовала весьма прелюбезно, и мало-помалу обрела всеобщее расположение и славу добродетельной особы — кругом только и говорили о ее чудесном обращении; ежедневно она ходила одетая во все черное, с ног до головы; никто не мог поверить, что это та же самая полуголая плясунья, которая приводила всех в ужас, делая пируэты на трапеции, танцуя и изгибаясь, как змея, а тех, кто все же сомневался в ее добродетели и, улучив подходящий случай, уговаривали ее потихоньку развлечься, она сурово ставила на место и казалась более дикой и нелюдимой, чем любая другая женщина селения; никто так и не смог узнать (я думаю, лишь в день Страшного суда откроется истина), была ли она закоренелой лгуньей или вопреки собственной воле впала в искушение, но так или иначе в один прекрасный день жителей как громом поразило известие, что циркачка сбежала с юным причетником, — он был старшим сыном в той самой семье, где она нашла приют, верно, они уже давно снюхались; повесил он на гвоздь свои церковные одеяния и был таков. Потом доходили слухи, что они кочевали повсюду, выступая как бродячие комедианты и претерпевая (Немалую нужду, пока наконец она не бросила его, потерявшего голову пьянчугу и игрока, полурехнувшегося (поговаривали, что она его опаивала каким-то зельем и еще здесь, в селении, занималась колдовством), — ну, в общем, бедняга кончил свои дни в сумасшедшем доме, хотя ранее все им восторгались и толковали, что бог послал ему редкостный дар: он всех удивлял на сходах, публичеых церемониях, и о его достоинствах всегда говорилось в превосходной степени. И вот он умер безнадежно помешанным. А ваши светлости разве не знают, что почти все, кто снял с себя духовный сан, кончают безумием, а тем более если это происходит по вине какой-нибудь женщины? Я не видал ни одного, кто смог бы вновь обрести себя.