От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 2 - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тоскливо было на сердце у Саблина все эти дни. Чувствовалась неурядияца, неразбериха, чувствовалось, что наверху все потеряли голову. Дома было скучно. Погода мешала производить занятия. Надо было беречь обувь и шинели. На позицию не тянуло. Всюду Саблин видел недоуменные, потерянные лица, у всех был молчаливый вопрос, что там, в тылу… революция?
9 марта к Саблину приехал с таинственным видом его старый лакеи Тимофей. Он привез ему газеты и письмо от Мацнева.
…"Свершилось, — писал Мацнев. — У нас революция. Что будет — ничего не известно. Республика, конвент, директория, Учредительное Собрание, черт его знает. Одно знаю: Наполеона пока нет. Все и вся изменили. Это какая-то повальная болезнь измены. Случилось все черт знает как, катастрофически повально, до жуткости быстро и, как говорят, безкровно. Я, конечно, не специалист по оценке степени кровности революции, но на редкой улице ты не найдешь трупа убитого городового или лужицу крови, правда, небольшую. Рек крови не видал, и не только Нева, но даже Фонтанка не покраснела от крови. Может быть, это и называется безкровная, но, по-моему, крови было довольно.
Были какие-то безпорядки. Кажется, толпа требовала хлеба. Может быть, требовала и еще что-нибудь, не знаю, но по улицам разъезжали казаки 1 — го Донского полка и действовали по-старому: лихо и нагайками. Им кричали «опричники», и все шло по-хорошему. Мы уж к этому привыкли.
Вдруг… Заметь, все такие дела решаются вдруг… не то прапорщик Астахов — это офицер нового типа, не то просто какой-то рядовой является в казармы Л.-гв. Волынского полка и говорит: «Товарищи! В ружье и к Думе!» Убили ротного командира и, как убили, крикнули: «Нам нет другого пути, как на улицу!» Кто, зачем, почему? Никто не знает, но идут к Думе. По пути заходят в Павловский полк, там поколебались и тоже пошли. Захватили электротехническую роту, и готово. Не то демонстрация, не то революция. Гремит марсельеза, — и при этом врут, доложу тебе, отчаянно. Реют красные тряпки. Ну, натурально, вся надежда на казаков. Вызвали сотню. И, представь себе, на Знаменской площади какой-то казачишка вместо того, чтобы кинуться на собравшуюся с красными флагами толпу, выхватил шашку и зарубил полицейского офицера, который стоял спиною к нему, считая, что казаки приехали его защищать. Что тут было — описать трудно. Попробую писать революционным стилем. Революционный восторг охватил толпу. Нашлись какие-то барышни — они всегда умеют в нужную минуту явиться — и стали целовать забрызганного кровью казака, и пошла потеха. Все обрушилось на городовых. Они засели в участках и стали отстреливаться. Их выкуривали пожарами и жгли живьем. «Граждане солдаты» совершенно позабыли, что у них враг немец и, решив, что их враг городовой, начали охоту за полицией.
Впрочем, охотились и за офицерами. Зачем, дескать, офицеры не явились в казармы и не пошли с солдатами к Думе. Офицеров разделили на революционных и не революционных. Те, кто принял революцию, нацепили красные банты и безоружные, граждане солдаты на всякий случай срывали с них оружие, под руки велись солдатами впереди частей и орали какие-то песни. Тех, кто не нацепил, арестовывали и убивали на улице.
Главнокомандующего генерала Хабалова, попробовавшего протестовать, ничтоже сумняшеся арестовали и отвезли в крепость. Он, впрочем так растерялся, держал себя такой шляпой, что беды большой от этого не было.
В Думе идет ликование. Пахнет весной, действительно, пахнет весной, ибо март на дворе, мокро, грязно и рослая фигура Родзянки на крыльце Думы, окруженная толпою думских членов. Ну, конечно, речи. «Граждане солдаты», «революционные войска», «народ взял все в свои руки», «проклятый царизм», и «ура», и марсельеза. Откуда-то принесли известие, что союзники одобряют революцию, и все воспрянули духом.
Да, милый друг, изменяли Государю даже и те, кому изменять как будто бы было и не к лицу. Великий князь Кирилл Владимирович во главе своего гвардейского экипажа пожаловал тоже к Думе, — и с красным бантом, конечно, — чтобы выразить Родзянке свои верноподданнические чувства и предать проклятию ненавистный Царизм (что за подлое неграмотное слово!), который дал ему столько наслаждений в его жизни.
Жутко писать, милый Саша, но представь, и меня захватило. Правда, без красного банта, я шатался по улицам и не знал ликовать или нет? Как будто бы это то, чего я хотел, как будто бы и не совсем то. Противна была угодливость и стремление понравиться толпе. На Морской встретил милую Нину Васильевну. В глубоком трауре идет, полная негодования.
«Для этого, — говорит она мне, — мой Пик проливал кровь и умер героем, чтобы вместо нашего священного трехцветного флага висели эти кровавые тряпки, чтобы вместо величественного гимна гремела перевранная и опошленная французская марсельеза? Своего ничего выдумать не могли! Какой позор! Я презираю наших генералов, наших офицеров — ведь все сдалось, все пошло за толпою, поплыло по течению! Ужас! Я видеть не могу красных бантов на груди заслуженных генералов и офицеров!»
И вдруг навстречу нам идет граф Палтов с женою. Свитские вензеля соскоблены с погон, и на груди шелковый красный не бант, а целая розетка, вроде тех, какие мы одевали лошадям на уздечки на каруселях. Идет, сконфуженно улыбается. Увидали нас, подошли. Нина Васильевна сверкнула глазами на Палтова и, не подавая ему руки, — а он уже и фуражку снял, чтобы поцеловать ей ручку, — говорит: «А, и вы, граф, орден трусости одели!» И пошла!
А она прехорошенькая стала, Нина Васильевна, и траур к ней очень идет.
Между тем войска и толпа продолжали все по программе. От Думы пошли в Петропавловскую крепость, в Кресты, в Литовский замок и выпустили всех арестованных, все жертвы «царизма», как политических, так и уголовных. Город наполнился преступниками. Горят пожарные части, кое-где звенит стекло, разбивают магазины. Революционные дамы и барышни, — и между ними немало представительниц высшего общества, суди меня Бог и военная коллегия, если я среди них не видал Нину Николаевну Пестрецову, — организуют питательные пункты по всему городу для подкрепления сил «революционных граждан солдат». Всюду вино, бутерброды, жареная птица, телятина, сладкие пирожки.
По всему городу звенит слово товарищ. Все стали товарищами. Видел дядюшку твоего, Егора Ивановича. Стоял, окруженный матросами, на платформе грузовика, опирался на красное знамя с каким-то «долой», дальше не разобрал надписи, и зычным голосом вопил, а что именно, я услышать за гомоном толпы не мог. Я слышал только слово «народ», с таким сочным «о», что мурашки побежали по спине. Хорошо говорит твой дядюшка!..
Испуганная Императрица, — все дети ее больны корью, — вызвала Государя. Приезжай он в эту минуту в столицу, даруй одной рукою конституцию, другою разгони всю ту сволочь уголовного типа, которая как-то сразу, как воронье, налипла на революцию, может быть, еще что-нибудь и вышло. Но изменили, Саша, не низы. Им еще Господь простит, их угнетали и держали в темноте, их жизнь не ахти как была сладка, они не ведали, что творили. Изменили верхи.
Государь отправляет отряд в Царское, назначает туда своего любимого генерал-адъютанта и, казалось бы, такого ему преданного, Иванова, отдает распоряжение о направлении в Петербург кавалерийских частей. Но «главкосев» — Рузский, который находится в оживленнейших переговорах с Родзянкой, отменяет распоряжения Государя и не пускает войска к Петрограду. Видишь ли, все крови боятся, все хотят сделать безкровно. Государя со станции Дно сворачивают на Псков, объясняя ему, что на Витебской дороге путь неисправен. Государь покорно едет к Пскову. Он и мысли не допускает, что генерал-адъютант Рузский, выдвинутый им из праха, может ему изменить. С ним Воейков и полупьяный Нилов — советники плохие. В поезде полная растерянность. Конвой и сводный полк смотрят хмуро — ни одного человека твердого волей нет при Государе.
2 марта Государь прибыл в Псков. Он ожидал там увидеть Родзянко, но его встретил только Рузский. Государь заявил, что он готов объявить манифест об учреждении ответственного перед палатами министерства и поручить составление кабинета Родзянки.
Но, милый друг, l'appetit vient en mangeant (*-Желание есть разыгрывается по мере того, как ешь), и аппетиты за три дня разыгрались. Упоенный речами безчинствующих солдат и ослепленный красными флагами Родзянко уже грезит, как бы самому взгромоздиться на Престоле, его приближенные ему льстят, притом он трус и его политика — потворствовать толпе. Он не отходит от прямого провода и пугает Рузского. «Вы-де не отдаете себе отчета в том, что здесь происходит: настала одна из страшнейших революций, побороть которую будет не так легко. В течение двух с половиной лет я неуклонно, при каждом моем всеподданнейшем докладе, предупреждал Государя Императора о надвигающейся грозе, если не будут немедленно сделаны уступки, которые могли бы удовлетворить страну. Я должен Вам сообщить, что в самом начале движения власти, в лице министров, стушевались и не принимали решительно никаких мер предупредительного характера. Немедленно же началось братание войск с народными толпами, войска не стреляли». Et pa-ta-ti et Pa-ta-ti я списал всю ленту их разговора, любезно предоставленную мне, как будущему историку «великой Российской революции». — А в конце концов стоит прямо: «считаю нужным вас уведомить, что то, что предполагается Вами уже недостаточно и династический вопрос поставлен ребром. Сомневаюсь, чтобы с этим можно было справиться».