<НРЗБ> - Сергей Гандлевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не плеснуть ли из ковшика на каменку, не поддать ли жару? Не сыпануть ли лишнюю щепоть соли на старинные раны? Вот несколько страниц, мигом превращающие текстолога со стажем и ведущего специалиста по Чиграшову в вуайериста, приникшего с отвисшей от недужного внимания челюстью к замочной скважине – своеобразное «peep-show».
«Вчера А. как прорвало, сидя напротив меня в чем мать родила, покуривая и прихлебывая остывший чай, – исповедывалась битый час.
Небольшой шахтерский городишко. Помянутая мать – мать-одиночка: смолоду – вылитая Любовь Орлова, бывшая провинциальная актриса с возгласами и жестикуляцией, энтузиастка-сталинистка, выпивоха, понятно, с нетрезвой слезой вспоминающая гастроли фронтовых бригад. Любила завить горе веревочкой, тряхнуть стариной и гульнуть так гульнуть с театральной братией какой-нибудь проезжей белореченской или гомельской труппы: «Федька, солнце мое, совсем ты стал лысый! Наливай, дуся, неспетая ты моя песня!»«. Под застольный галдеж А. коротала детство.
В считанные годы хранительница семейного очага проделала стремительный – сообразно темпераменту – путь от библиотекаря до буфетчицы на станции. Жили они помаленьку в одной комнате в доме барачного типа от одного материнского загула до другого.
Раз в два-три месяца вырастал в дверях очередной друг юности, жовиальный работник кулис. Пили, пели, вспоминали; было интересно, но досаждало, что мать быстро пьянеет и забивает хмельным словоизвержением обаятельного балагура-собеседника. Гостю стелили на полу; спустя полчаса мать вставала и при пламени спички проверяла, спит ли дочь, – и это было особое искусство: не выдать себя смаргиваньем. Удостоверившись, что всё тишь да гладь, мать ложилась к гостю, и начиналось это . Но А. пугали не столько возня и постанывание справа от ее раскладушки, сколько завтрашний спектакль, потому что наступал день, и двое взрослых и девочка-подросток как ни в чем не бывало продолжали играть в мать, дочь и друга-постояльца.
А. было четырнадцать лет, когда друг-постоялец, клоун гастролировавшей в городке цирковой труппы – дядя Коля чем свет сделал отроковицу женщиной. Накануне с вечера все разыгрывалось, как по нотам: сперва застолье – веселое поначалу, бессвязное к концу, – потом проверка спичкой, потом это . Но это длилось так долго и с таким шумом, что уснула А. только под утро, а когда проснулась, мать уже ушла на службу, а дядя Коля сидел, покрывшись простыней и свесив ноги с материнской кровати, и как-то заново разглядывал проснувшуюся. Разглядывал-разглядывал, а после откинул с чресел простыню и показал А. свое хозяйство. Парализованная страхом и любопытством, девочка почти не сопротивлялась, сильной боли не испытала и зла на растлителя не держала».
Эврика. Вот, собственно, с какого потолка взялись в Анином рифмоплетстве цирковые коннотации. Но продолжение следует. Для потомков припасена еще одна фривольная новелла в ренессансном ключе.
«Уже в Москве, где А. последние два года живет в теткиной квартире и через пень-колоду учится всякой гуманитарной премудрости, она, беспутное создание, сошлась с пятидесятилетним гинекологом Гальпериным. Он, умелец, и натаскал провинциалку-дилетантку по части любовной акробатики, прилежно освоил в этом девятивратном граде кое-какие ходы и выходы, привадил к французской любви. А. долго пребывала в убеждении, что это они первые в целом свете такое удумали, и радовалась связывающей их срамной тайне.
Раз Анины знакомые, собираясь в отъезд, попросили ее пожить у них с неделю: поливать цветы, кормить кота. Аня переехала и как-то под вечер ждала Гальперина и от нетерпения напробовалась коньяку из хозяйского бара. Непривычная пить в одиночку, пьяненькая девушка и коту поднесла валерьянки в блюдце. Кота забрало, он взмыл на стеллажи, содержимое полок посыпалось на пол. Аня ставила книги на место, когда под руку ей подвернулось тематическое изданьице, богато иллюстрированный журнал, где среди прочих групповых и парных хитросплетений тел нашлось место и для ее с Гальпериным любовной причуды. Потрясение Ани было так велико, что она не отперла дверь на требовательные звонки старого греховодника. Вскоре, впрочем, гинеколог и вообще сошел на нет».
Таков в общих чертах оказавшийся в моем распоряжении «Журнал Печорина», он же «китайская тетрадь». И что прикажете, взять и хладнокровно предложить эти записки натуралиста вниманию литературоведов в перхоти, борзых аспирантов и прочей исследовательской швали? Дудки.
К моим нынешним занятиям, я имею в виду том для «Библиотеки поэта», находка Татьяны Густавовны отношения не имеет. Новыми стихами, как и предполагалось, Чиграшов за последние годы жизни нас не порадовал. Есть, правда, ближе к концу тетради один стихотворный набросок, но уже поздно огород городить и перелопачивать рукопись, когда книга сверстана и вот-вот уйдет в типографию. Да и не шедевр эти одиннадцать местами совершенно нечитабельных строчек, хотя распознать льва по когтям удается, если сощуриться. Или собаку на сене. Войти второй раз в реку молодости Чиграшову не удалось. Или так: войти-то он, может, и вошел, но и лирический порох подмочил, даже если он у маэстро и оставался, в чем я лично сомневаюсь. Вот эти строки:
То же имя. И месяц тому неспростаМне воочью светила её наготаВ темноте с темнотою внизу живота –И в окне зацвела темнота.Будь что будет, вернее, была не была –Выцветай, как под утро фонарь на столбе,Доцветай, как сирень на столе доцветала…И сиреневый сор я смахнул со стола,Чтобы[нрзб] или[нрзб] –Чтобы жизнь, наконец-то, была да сплылаИ уже над душой не стояла.
Если мои воспаленные вычисления верны, то до всего вышезарифмованного у них дело дошло где-то в конце июня, так что сирень приплетена для пущей красоты. Касательно же фабулы наброска, вернее, биографической подоплеки импульса к стихосложению, могу поделиться кое-каким личным опытом, не таким, правда, радужным и не в столбик, а в строчку. Был допущен в качестве «пробника» (Даль) или «губернатора», как это же амплуа называется у Шкловского.
Вы влезаете спьяну в заветное окно на шестом этаже (зачин малость отзывает нафталином: «Вы стоите на тяге. Чу!..») и оказываетесь один на один, Меджнун вы этакий, с предметом страсти и вожделения, благо дуэнья-тетка по счастливой случайности что-то там окучивает на шести сотках по Павелецкой дороге. (Вот бы хоть одним глазком подсмотреть сквозь замочную скважину врат из преисподней, как сложилась бы посюсторонняя жизнь всех остальных, оступись вы на узкой жести карниза и рухни с едва озаренного майским рассветом окна, словно истошно орущая гардина?) Но вы с честью побороли страх высоты и прочие фобии и стали участником маловразумительной эротической сцены. С тем чтобы минут двадцать спустя прямиком направиться на выход, раз и навсегда. Потому что на излете предварительного трепета и лепета вам говорят русским, кажется, языком, что им-де без любви неможется – и всякое такое. А вы после этих слов и сами уже ничего не можете и забавно, и нескончаемо долго приплясываете на одной ноге, вдевая другую в штанину. И напоследок отверженный оборачивается в дверях (теперь смотри во все глаза!), чтобы запечатлеть горе-горькое на веки-вечные. Что он видит в данный момент, что заучивает наизусть, про запас – на будущее, ближайшее и отдаленное? Бледнеющую утреннюю темноту, смутное постельное белье и – светло-белое на смутно-белом – неправдоподобную наготу. Что еще? Темноты «внизу живота», по счастливому выражению нашего поэта, как раз и не видно, потому что натурщица памяти позирует, сидя нога на ногу. А видит он едва брезжащее лицо в обрамлении стрижки каре и пунцовый уголек сигареты, пожалуй, это основное. В полуоткрытое окно доносится неразборчивый за дальностью брех диспетчера с расположенной по соседству сортировочной станции ж/д. За окном тихо шумит первый троллейбус, и тень его «усов» пересекает озаренный выцветающими (что верно – то верно!) уличными фонарями потолок комнаты, покидаемой навсегда.
Но и это еще не конец. Он уже не за горами, нет, именно что за горами. Прежде чем ты будешь вспоминать эту мизансцену из года в год в мельчайших подробностях, ждет тебя трехмесячная памирская репетиция пожизненной среднерусской разлуки. В первых числах сентября, на обратном пути, в поезде Душанбе – Москва ты не находишь себе места от избытка чувств и крепко-накрепко решаешь сразу же по приезде валиться в ноги, рассказать об Арине, просить руки, брать измором, бить на жалость. Кажешься себе «рыцарем бедным» (разовое утешение с разбитной экспедиционной поварихой не в счет).
Смолоду всегда так: стоит отлучиться – лавина событий. И тот приезд действительно превзошел самые завиральные мои ожидания – и в хорошем, и в плохом. Жизнь, вроде бы, дала послабление: Арина, которую я думал найти с внушительным пузом, исчезла в принципе – еще в июне получив разрешение/повеление выметаться в недельный срок. Судьбоносное объяснение с Аней пришлось отложить – она до понедельника прохлаждалась на теткиной даче. Чиграшов был, видимо, в зените запоя и, аки цербер, на пороге дома с зооморфным орнаментом выросла Татьяна, мать ее, Густавовна. Так что мой «восточный диван», написанный еще в Москве, впрок, не по чину первыми прочли и с пьяной щедростью превознесли до небес Отто Оттович с Додиком. Но вот и заветный понедельник…