Грех у двери (Петербург) - Дмитрий Вонляр-Лярский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старушка с любопытством раздвинула тяжёлые шёлковые складки и выглянула. Из первой ложи рядом посыпались усиленные поклоны и улыбки; в ней сидели, жизнерадостно сияя, две расплывшиеся красавицы семитического типа в умопомрачительных бриллиантах. С ними были мужья-банкиры и плотоядно оскаленный Соковников.
Задёргивая щель драпировки, баронесса тщательно проверила, чтобы оттуда не дуло, и пожаловалась:
— Cette haute finance est d'une ostention![272]
— Plus de bijoux que d'education[273], — поморщилась сидевшая рядом тётя Ольга.
— Aussi, quel etalage, — опять игриво вмешалась издали Тата. — On dirait une devanture face au Casino a Monte-Carlo[274].
Сашок выискивал кого-то по ложам бельэтажа. Он опустил бинокль и козырнул мгновенно:
— Bien vite acquis ne se cache jamais[275].
— Язычок! — покачал головой его сосед, плешивый генерал в черкеске.
Хорошенькая Тата закрылась веером и рассмеялась.
Сидевший сзади важный и декоративный князь Жюль следил за ней влюблёнными глазами. Не разобравши, что и почему, он, только сановито расправил баки с глубокомысленным: «М-хм!».
— Вот рамолик[276]! — подмигнула генералу из переднего кресла одутловатая княгиня Lison.
Внезапно капельмейстер выпрямился на стуле, предостерегающе постучал о пюпитр и быстрым взглядом исподлобья окинул музыкантов. Палочка его выжидательно поднялась.
Шум в зале смолк. Все глаза напряжённо впились в глубину слабо освещённой императорской ложи.
Сначала на фоне голубого штофа обозначилась силуэтом худенькая моложавая фигура вдовствующей императрицы. Затем показался профиль государя.
Зазвучали тотчас же начальные аккорды оперы.
Подле царя замелькали светлые женские туалеты и мундиры старших членов царствующего дома. Наверху, в другой ложе, рассаживались холостые великие князья. Оба яруса заполнились. В нижнем на несколько секунд произошла задержка: кому куда сесть.
— Гимн! — точно случайно сорвалось вдруг с райка[277] сиплым пропитым басом.
— Гимн! Гимн!.. — раздалось с разных сторон, всё увереннее и настойчивее перекидываясь по театру.
Часть мужчин в креслах — главным образом офицеры — вскочила с мест, чтобы выбраться в проходы.
Шум и крики всё усиливались. Музыки уже никто не слушал. Мария Фёдоровна, ещё не успевшая присесть, приветливо оглянула зал и сказала что-то сыну. Государь нерешительно провёл рукой по бороде. После краткой заминки он вышел точно нехотя вперёд.
Оркестр приостановился. Весь театр встал. Крики смолкли.
Тётя Ольга осанисто выпрямилась и даже сбросила накидку, мужественно обнажая морщинистую старческую шею. Рыхлая княгиня Lison тоже сделала попытку официально подтянуться; но встав, она украдкой навалилась всем телом на мягкий подлокотник соседнего кресла.
Музыканты шумно поднялись на ноги. Заколыхались громоздкие медные трубы; виолончелисты торопливо заискали упора для инструментов; арфисты неестественно склонились над струнами.
Взвился занавес. На авансцене была выстроена живописной толпой вся участвовавшая в представлении труппа. Сказочные древнерусские одеяния мешались с балетными пачками[278]. По бокам чернели фраки режиссёров и прочего начальства.
Палочка капельмейстера опустилась. Стоголосый хор, поддержанный оркестром, торжественно и полнозвучно грянул «Боже, царя храни»[279].
Государь стоял в своём привычном преображенском сюртуке, скрестив пальцы опущенных рук. Левый локоть, просунутый под эфес шашки, упирался в плечевую портупею, плотно прижимая к телу мягкую фуражку. На губах блуждала всегдашняя кроткая застенчивая улыбка.
Помимо воли знакомые созвучия гимна трогали его и волновали. Эти шестнадцать музыкальных тактов, заимствованные Львовым из безвестного голландского хорала, как бы являли ему всё величие российского престола.
За тринадцать лет царствования государь привык считать Россию чем-то вроде семейной вотчины. Но сейчас, как это за последнее время случалось с ним всё чаще, всплывало смутное сознание, что сущности своей державы он, пожалуй, ещё не разгадал.
Российская империя или просто — Русь?..
Он чувствовал тут коренное различие, а уловить — какое именно, был бессилен. Мерещилось что-то сумбурное, многоликое.
Государь напряжённо сосредоточился на мысли:
«Император всероссийский?..»
Ему представилась бронзовая конная фигура среди площади перед Государственным советом. Прадед, крутой нравом Николай I, горделиво, в каске и латах, гарцевал на стриженом, как рекрут, парадёре. Вся его осанка отражала убеждение в собственной правоте и решимость блюсти введённый у себя казарменный порядок.
«А русский царь?..»
Перед монархом сейчас же встала другая картина: Лиговка… вокзал… и восьмипудовая туша державного батюшки в поддёвке и шапке на разжиревшем битюге[280]; рука его, ломавшая подковы, как несокрушимый тормоз, осаживала упрямое животное на самом краю какой-то трясины.
Государь невольно растерялся: после них быть всадником ему как будто не по размаху!..
— «…Сильный, державный…» — празднично звучали льстивые слова Жуковского.
А самому не верилось!.. Нет, не найти ему в себе той искорки, которой обладали венценосцы-предки! Зачем себя обманывать? Недаром давно уже гнетёт предчувствие. Он это ощутил ещё на коронации, в Москве, когда его разгорячённый лоб ожгло холодное прикосновение тяжёлой императорской короны…
В груди монарха защемило. Была секунда, когда хотелось сжать руками голову и громко заголосить, чтобы отогнать внезапно набежавший суеверный ужас.
Но безоблачная улыбка, как железное забрало рыцарского шлема, не выдала, не шелохнулась.
Мажорные аккорды гимна нарастали всё торжественней.
— «…Царствуй на страх врагам!..» — загремел могучий бас Шаляпина[281], прорываясь на мгновение сквозь все остальные звуки.
Государь встрепенулся. Слова задели его за живое. Пришло на память предостережение дяди-главнокомандующего в недавнем откровенном разговоре: «Надёжен как верноподданный только простой народ, мужик; интеллигенция крамольна поголовно».
Самодержца охватило жуткое чувство: здесь кругом, значит — все враги!.. Поясница напряглась, пальцы сцепились туже. Он обвёл глазами ярко освещённый зал с каким-то безнадёжным вызовом: ещё поборемся!
— Il est superbe ce soir[282], — обрадовалась тётя Ольга, следившая за выражением его лица.
— On voit qu'il n'a pas froid aux yeux. Et quelle allure[283], — согласились остальные.
А взгляд государя задержался на штофной с позолотой ложе прямо по другую сторону оркестра. Его внимание привлёк Столыпин.
Председатель Совета министров глядел куда-то в сторону. От его властного чернобородого лица веяло невозмутимой гордыней какого-то зазнавшегося хана Золотой Орды.
Глаза монарха едва заметно дрогнули от внутренней усмешки. Вот разважничался!.. Пристаёт ко мне со всякими советами и всё перечит. Неужели не понимает, что я всегда с ним соглашаюсь, но делаю потом, конечно, только по-своему…
Раздался звенящий медью заключительный аккорд.
— Ура! — исступлённо завопил с райка тот же срывающийся бас.
— Ура… а… а! — дружно подхватили сотни голосов, и крики слились в протяжный рёв.
Театр снизу доверху закричал и зашумел. Казалось, женщин и мужчин, чиновников и разночинцев — всех охватил тот же стадный порыв. В ложах от избытка чувств застучали об пол стульями. Проходы партера запрудила целая толпа. Всякий хотел продвинуться поближе. У барьера вдоль оркестра скопилась сплошная стена фраков и мундиров.
Государь подошёл к самому краю ложи. Застенчиво озираясь, он перегнулся и принуждённо, неуверенно поклонился.
По театру загрохотал какой-то ураганный вихрь восторга.
Неизбежная при революциях взвинченность нервов постыла петербуржцу. Тянуло окунуться снова в привычные, мирные будни. Хотелось только безопасности, покоя и уверенности в грядущем дне. Правительство, способное всё это обеспечить, казалось вновь приемлемым, желанным… Обнадёженный обыватель и подбадривал себя, выражая свои чувства каким-то физиологическим безудержным порывом.
Стенные бра, свисавшие над головой баронессы, задрожали и зазвенели.
Тата наклонилась к Софи, растерянной немного от этих криков.
— C'est beau, l'enthousiasme national[284].
— Parbleu[285], — сочувственно поддержал её князь Жюль.
Сашок скептически процитировал:
— «Не верь любви народа…»
— У Пушкина: «Не дорожи любовию народной»[286], — поправила его Софи: — C'est une nuance[287].
— Ne laissez jamais defigurer une belle pensee[288], — послышалось сзади сдержанное восклицание незаметно вошедшего Адашева.