Театр Шаббата - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спросил у Никки: «Когда похороны?» Она не ответила на вопрос, только сказала: «Это невозможно. Это невыносимо грустно». Она сидела на краешке кушетки. Я держал Никки за руку, а другой рукой она коснулась лица своей матери. «Мануламоу, манулицамоу»— «моя дорогая мамочка» по-гречески. «Это невыносимо. Это ужасно, — сказала Никки. — Я останусь с ней. Я буду спать здесь. Я не хочу, чтобы она оставалась одна». А так как я не хотел, чтобы Никки оставалась одна, я сидел с ней и ее матерью, пока представитель крупной лондонской похоронной фирмы обсуждал с мужем Рены подробности обряда. Я-то еврей, и привык, что покойников стараются хоронить не позже, чем через двадцать четыре часа, но Никки — она не была никем, никем — только дочерью своей матери. И когда в ожидании представителя фирмы я напомнил ей о еврейском обычае, она сказала: «Закапывать их в землю на следующий же день? Очень жестоко со стороны евреев!» — «Это как посмотреть». — «Да, очень жестоко! — настаивала она. — Жестоко! Ужасно!» Я больше ничего не сказал. Она просто еще раз подтвердила, что вообще не хотела бы хоронить свою мать.
Распорядитель похорон появился в четыре часа дня. Он был в полосатых брюках и черной визитке. В высшей степени вежливый и предупредительный, он объяснил, что побывал сегодня на трех похоронах и не успел переодеться. Никки объявила, что не позволит никуда переносить свою мать, что она останется там, где она сейчас. Его ответ был эвфемизмом очень высокого уровня, и на этом уровне, надо отдать ему должное, ему удалось продержаться в продолжение всего разговора, если не считать одного единственного прокола. Это была высококлассная работа. «Как пожелаете, мисс Кантаракис, — ответил он. — Мы ни в коем случае не хотели бы оскорбить ваши чувства. Если ваша матушка остается с вами, то просто нужно, чтобы один из наших людей пришел и сделал ей укол». Я понял его так, что они собираются ее выпотрошить и набальзамировать. «Не волнуйтесь, у нас это делают лучше, чем где-либо в Англии, — бодро сообщил он и с гордостью добавил: — Наш человек работал над королевской семьей. Очень остроумный малый, кстати. По-другому и нельзя, когда такая работа. Мы не можем позволить себе болезненной впечатлительности».
Между тем на лицо покойницы села муха, и я надеялся, что Никки не заметит этого, а муха улетит. Но она заметила, так и подскочила, и впервые с тех пор, как я приехал, с ней случилась истерика. «Пусть, — сказал мне похоронщик, когда я тоже метнулся было к телу отгонять муху, и мудро добавил: — Надо дать этому какой-то выход». Когда Никки успокоили, она положила на лицо матери салфетку, чтобы муха не села снова. Позже, в тот же день, я купил отпугивающее насекомых средство и распылил его в комнате, но очень осторожно, стараясь не брызгать на тело, а Никки убрала салфетку и положила ее в карман. Нечаянно, а может и не нечаянно, она вечером вытащила ее из кармана и высморкалась в нее… и это было уже полное сумасшествие. «Я не хотел бы показаться неделикатным, — сказал распорядитель похорон, — но какого роста ваша матушка? Мой сотрудник об этом спросит, когда я позвоню ему».
Через несколько минут он позвонил и спросил, какое время свободно во вторник в крематории. Была еще только пятница, и, принимая во внимание состояние Никки, вторник казался чем-то недостижимо далеким. Но она-то, дай ей волю, вообще не стала бы хоронить мать и вечно держала бы ее тело здесь, так что я решил, что лучше во вторник, чем никогда.
Представитель похоронной фирмы подождал, пока сверятся с расписанием крематория. Потом оторвался от телефонной трубки и сказал мне: «Мой сотрудник говорит, что есть окно в час дня». — «О нет!» — захныкала было Никки, но я уже кивнул в знак согласия. «Годится!» — коротко бросил он коллеге в трубку, показав наконец, что он умеет разговаривать так, как будто живет в реальном мире, и мы тоже. «А служба? По какому обряду?» — обратился он к Никки, повесив трубку. «Мне все равно, кто это сделает, — рассеянно ответила она, — лишь бы они долго не распинались о Боге». — «Значит, объединяющее», — кивнул он и пометил это у себя в книжечке рядом с ростом матери Никки и размерами гроба, в котором ее предадут огню. Потом он стал деликатно описывать процедуру кремации и объяснил, какие возможны варианты: «Вы можете уйти до того, как гроб опустится, или подождать, пока его опустят». Представив себе все это, Никки была слишком потрясена, чтобы выбирать, и я сказал: «Мы подождем». — «А как с пеплом?» — спросил распорядитель. Я ответил: «В завещании она выражает пожелание, чтобы его развеяли». Никки, глядя на неподвижную салфетку, накрывающую ноздри матери, сказала, ни к кому не обращаясь, в пространство: «Я думаю, мы заберем урну в Нью-Йорк. Она ненавидела Америку. Но мне кажется, мы все равно должны забрать ее». — «Вы имеете право забрать урну, мисс Кантаракис, — ответил похоронщик, — конечно, имеете. По закону от 1902 года вы можете поступить с останками вашей матери, как сочтете нужным».
Бальзамировщик пришел только в половине восьмого. Распорядитель описал мне его — с некоторой диккенсовского толка веселостью, какой трудно было бы ожидать от сотрудника фирмы ритуальных услуг где-либо за пределами Британских островов, — как «высокого человека с прекрасным чувством юмора и в очках с толстыми стеклами». Но когда тот возник на пороге в сумерках, он оказался не просто высоким — это был огромный, просто гигантского роста человек, прямо силач из цирка, действительно в очках с толстыми стеклами, и при этом совершенно лысый, если не считать двух кустиков черных волос, украшавших по бокам его огромную голову. Он стоял в дверном проеме в своем черном костюме, и в руках у него были две черные коробки: в каждой мог бы уместиться ребенок. «Вы мистер Камминс?» — спросил я. «Я от Риджли, сэр». Он с таким же успехом мог бы сказать, что он от Сатаны. Я бы ему поверил: этот акцент кокни и все остальное… И он вовсе не показался мне остроумным.
Я провел его туда, где под стеганым одеялом лежала покойница. Он снял шляпу и поклонился Никки так почтительно, как будто она была особой королевской крови. «Мы оставим вас, — сказал я ему. — Пройдемся немного, придем примерно через час». — «Дайте мне полтора часа, сэр», — попросил он. «Отлично». — «Могу я задать несколько вопросов, сэр?»
Так как Никки была уже и так потрясена его огромными размерами, — не считая всего остального, — я решил, что ей вряд ли нужно слышать его вопросы. Они могли оказаться только жуткими, и никакими другими. Она и так глаз не сводила с больших черных коробок, которые он поставил на пол, когда вошел. «Ты выйди на минутку, — сказал я ей. — Спустись вниз, подыши, а я тут закончу». Она молча повиновалась. Она покидала свою мать впервые после того, как отлучилась накануне и, вернувшись, нашла ее мертвой. Но, видимо, что угодно было для нее лучше, чем оставаться с этим человеком и его черными коробками. Бальзамировщик спросил меня, как должна быть одета покойная. Я не знал, но вместо того чтобы снова бежать за Никки, велел ему оставить ее в ночной рубашке. Потом я понял, что если мы готовим ее к кремации и похоронам, то надо снять с нее драгоценности. Я спросил, не сможет ли он это сделать. «Давайте посмотрим, что на ней надето, сэр», — сказал он и пригласил меня осмотреть тело вместе с ним.
Я этого не ожидал, но, видимо, профессиональная этика требовала от него, чтобы он снимал драгоценности только в присутствии свидетеля. Я стоял рядом, когда он откинул стеганое одеяло и открылись окостеневшие синие пальцы покойницы, а там, где задралась рубашка, и худые, как щепки, ноги. Он снял с нее кольцо и отдал его мне, а потом приподнял ей голову, чтобы вынуть серьги из ушей. Но одному ему было не справиться, и я подержал ей голову, пока он занимался серьгами. «Жемчуг тоже», — сказал я, и он перевернул ожерелье на шее так, чтобы застежка оказалась спереди. Только она никак не расстегивалась. Он долго и тщетно старался расстегнуть ее своими огромными пальцами циркового силача, а я все это время ощущал тяжесть ее головы на своей ладони. Я никогда не чувствовал себя с ней легко и непринужденно, так что, пожалуй, это был наш самый тесный контакт за все время знакомства. Голова мертвой показалась мне очень тяжелой. Она настолько мертва, подумал я, что это уже становится невыносимым. Наконец я попробовал взломать эту проклятую застежку сам, провозился с ней еще несколько минут, и мы, поняв, что открыть не удастся, стащили, как могли, ожерелье через голову, хотя оно было довольно тесное.
Выходя, я очень старался не споткнуться о его черные коробки. «Ну хорошо, — сказал я ему, — я вернусь через полтора часа». — «Вам лучше сначала позвонить, сэр», — сказал он. «А вы оставите ее так, как она лежит сейчас?» — «Да, сэр». Взглянув на окно, выходившее в сад Неда и на окна домов напротив, он спросил: «А им оттуда не будет видно, сэр?» Я вдруг встревожился: оставить эту еще привлекательную сорокапятилетнюю женщину наедине с ним, даже мертвую… Но о том, о чем я подумал, просто нельзя думать, решил я и сказал ему: «Лучше задерните занавески на всякий случай». Занавески были новые, подарок на день рождения от Никки, купленный год назад. Их повесили только в последнюю неделю болезни. Мать настаивала на том, что ей не нужны новые занавески, отказывалась даже развернуть их, и приняла их только тогда, когда Никки, сидя у одра умирающей, сказала ей, что они обошлись ей меньше, чем в десять фунтов.