Б. М. Кустодиев - Андрей Михайлович Турков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но главным его лекарством была работа.
Среди его новых знакомых был Федор Федорович Нóтгафт — коллекционер и знаток искусства, полный интереснейших издательских идей, а впоследствии видный музейный деятель.
«Это очень мягкий, изощренной воспитанности человек, великолепно говоривший по-французски и пересыпавший русскую речь французскими поговорками и словечками, — читаем мы в мемуарах художника Вл. Милашевского. — …Радушная светская улыбка не покидала его лица, и в этой улыбке не было ничего натянутого. Он был одержим влюбленностью в живопись, главным образом, в живопись „мирискусников“, и все свои заработки тратил на приобретение их картин. Он был влюблен и в самих создателей этой живописи»[38].
Нóтгафт все с большим интересом относился к творчеству Кустодиева, покупал его работы и вскоре стал одним из самых близких ему людей.
Он и теперь просил написать для него картину и выбор темы предоставил самому Борису Михайловичу. А художнику так хочется «на Волгу, на свои любимые площади с церквами и на улицы с тополями и березами», что он с удовольствием импровизирует «на вольную тему».
…Площадь с церковью, колокольней, лавками, зазывающими покупателей и простодушными вывесками, где, например, красуются горы фруктов, и выставленными наружу корзинами с этими земными плодами в натуре. А калач булочника висит над площадью как своеобразный герб города и разговаривающих под ним купчих.
Вообще все их окружающее, с одной стороны, вполне реальный «интерьер» тогдашнего русского города, а с другой — похоже то ли на живописный театральный задник, то ли на традиционный фон старинных портретов, который ощущался не столько как реальное пространство за фигурой героя, сколько как своеобразная информация о его профессии и биографии. Так сказать, чтó у него за плечами в фигуральном смысле этого выражения: «сзади» полководца кипела битва, реяли знамена, мчались всадники, клубился дым пушечных выстрелов, ученый «заслонял» собою реторты и колбы и т. д.
И в этом случае пестрые, зазывные вывески окружающих лавок не просто обрамляют изображаемую сцену, но весело повествуют о некоем беспечальном мире сытости и изобилия, породившем героинь картины. Платья, платки и шали купчих и перекликаются и соперничают с наивным великолепием вывесок. Да и сами эти женщины, застывшие посреди улицы и несколько напоминающие ярко раскрашенные глиняные игрушки, вырастают в некую эмблему безоблачного существования.
Это, по выражению современного искусствоведа Александра Каменского, «поэтическая идиллия „хорошей жизни“, душевного покоя, ласкающей глаз красоты»[39].
Первый биограф художника, Вс. Воинов, метко назвал Кустодиева «фантазером быта».
Рассказывая об одной своей поездке вместе с Серовым, Константин Коровин вспоминал: «Солнце — так пишем солнце, дождь — так пишем дождь».
Фигурально выражаясь, Кустодиев принципиально не хотел «писать дождь», а хотел «писать солнце»!
В его решительном повороте к «фантазиям на русские темы» сказалось заметно усилившееся национальное самосознание русского общества.
В самом деле, именно в эту пору победно гремит по всей Европе голос Шаляпина, и Горький видит особый смысл в том, чтобы великий актер написал книгу о своей жизни. Он считает крайне необходимым, как говорит в письме к певцу, «понять всю огромную национальную важность» этой книги — описания «жизни символической, жизни, коя неоспоримо свидетельствует о великой силе и мощи родины нашей, о тех живых ключах крови чистой, к[ото]рая бьется в сердце страны под гнетом ее татарского барства»[40].
В образном строе этого, как и многих последующих произведений художника, по справедливому определению В. Е. Лебедевой, «много общего не только с изобразительным, но и со словесным и музыкальным фольклором — с песней и сказкой… В его картинах все происходит „в некотором царстве, в некотором государстве“… Купчихи наделены чертами, перекликающимися с народными представлениями о красоте. О них можно говорить языком сказки: „Белые да румяные, на медовых пышках вскормленные“, у них „соболиные брови“ и „губки-вишенки“, ходят они „важно да степенно, будто павы“»[41].
Его вроде бы совершенно реальная в деталях Русь в то же время иллюзорна. Мнимый «бытописатель» оборачивается сказочником, лукаво заверяющим зрителя: «Я там был, мед-пиво пил, по усам текло, да в рот не попало».
Но есть у кустодиевских «меда-пива» и тонкий привкус грусти и горечи. И это не объяснишь одной только нарастающей болезнью, все более отдаляющей его от «благ и радостей земных».
Слов нет, тоска по здоровью, любование им остро ощутимы во многих работах художника этих лет, например в одном из вариантов картины «Купание» (1911–1912). Жаркий солнечный день, вода искрится от солнца, смешивает отражения напряженно синеющего, может быть, обещающего грозу неба и деревьев с крутого берега, как будто оплавленных поверху солнцем. На берегу что-то грузят в лодку. Грубо сколоченная купальня тоже раскалена солнцем; тень внутри легка, почти не скрадывает женских тел.
Картина полна жадно, чувственно воспринимаемой жизни, ее будничной плоти. Свободная игра света и теней, отблесков солнца в воде заставляет вспомнить об интересе зрелого Кустодиева к импрессионизму. «Изучать импрессионистов и быть печальной нельзя, — скажет через несколько лет художник в письме к дочери (29 июля 1921 года), — ибо импрессионизм — весь солнце, радость, движение…».
Несомненно, что болезнь и тоска по родине умножили чуткость художника к русской жизни, русскому быту, пробудили дремавшие до поры воспоминания.
Но чтобы лучше понять кустодиевские «сказки», полностью оценить все их оттенки, стоит вспомнить, что испытывал Шаляпин, принимаясь за рассказ о себе: «…не о Шаляпине я рассказываю, — оговаривается он, — а о русском человеке, которого люблю. Ну, да много горечи в этой любви, и, как все в нашем мире, любовь тоже несправедлива, — но никто не нуждается в ней так много, как все мы, Русь!»[42].
Никто не нуждается в любви так, как русские, как сама Россия… Это очень близко мыслям