Жизнь с отцом - Александра Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мам? рассказывала, что когда Андрей был маленький, ему от золотухи мазали лицо сметаной. Один раз мам? вошла в детскую и увидала, что Андрюша крепко спит, а громадная крыса слизывает с его лица сметану. Мам? схватила крысу и изо всех сил хлопнула ее об пол.
Крыс и мышей травили, ставили бесконечное количество мышеловок, но они не переводились. Кошек же мам? ни за что не хотела заводить - весной они поедали соловьев, которых все у нас так любили.
Отец обычно сам заправлял мышеловку кусочком закопченного на свечке сыра, и, когда попадалась крыса, осторожно нес зверя подальше в лес и выпускал на свободу.
Мам? уверяла, что этот способ никуда не годится, крысы несомненно прибегают обратно, надо топить их в помойных ведрах.
Иногда на крыс устраивали охоту. Мам?, Юлия Ивановна, доктор, няня, лакеи, все принимали в этом участие. Заделывались все щели и норы и щетками гоняли крысу до тех пор, пока ее не убивали.
Помню, один раз гоняли крысу у мам? в спальне. Она металась по комнате, с перепугу вскочила на большой образ, ее согнали, она прыгнула и исчезла. Вдруг несвойственным ей пронзительным голосом вскрикнула няня: крыса сидела у нее на спине.
Доктор был великолепен. Он становился в выжидательной позе у дверей, и когда крыса бросалась ему под ноги, он ударом каблука расплющивал ее на месте. Мы возмущались, а он, закидывая голову, раскатисто, басом хохотал.
В эту весну у нас гостила Таня с мужем и пасынками - Наташей и Дориком. Весна была ранняя, жаркая. Отцветал сад, покрывая бело-розовыми нежными лепестками черную вскопанную кругами землю, на разросшихся запущенных куртинах распускалась сирень, и в кустах, точно состязаясь друг с другом, заливались соловьи; по дорожке к Кузминскому дому гудели и шуршали по листьям майские жуки, а снизу в прудах беззастенчиво, резко, точно стараясь всех перекричать, заливались лягушки. С деревни слышались песни баб, мычание скотины, смех, гармошка...
Мы с Наташей плохо спали по ночам и с тоской думали о том, что понапрасну уходят лучшие годы...
Вечерами Наташа с доктором сидела на скамеечке под елкой против дома и бесконечно с ним о чем-то разговаривала. Я сердилась на нее. Мне было одной скучно, а Гедговта я избегала. Несколько недель тому назад он написал мне бестактное письмо, обвиняя в кокетстве, и, неизвестно зачем, рассказал, как он виноват перед одной девушкой, которая из любви к нему лишила себя жизни. И хотя доктор уже просил у меня прощения за письмо, мне было с ним неприятно.
Помню, двадцать третьего апреля, в день моих именин было жарко, как летом. Днем мы все ездили верхом к старушке Шмидт в Овсянниково, внесли шум, суету в ее тихое жилище, выпили несколько крынок холодного, со льда, молока с черным хлебом. На минутку приезжал в Овсянниково отец, отчего Мария Александровна вся засветилась радостью.
Обедали на террасе в светлых летних платьях. А вечером неизвестно откуда забрел бродячий шарманщик. Он играл, а мы с Наташей говорили о любви, о докторе, а на утро Сухотины уехали и я поехала провожать их на станцию. Когда я возвращалась обратно, на линейку вскочил Гедговт. Он ждал меня в лесу.
Недели через две я привыкла к доктору, старалась не замечать его вульгарности, хвастливого, самоуверенного тона. Через месяц я решила, что влюблена.
Часто, когда я уезжала верхом далеко в поле или в лес, передо мною вырастала высокая фигура доктора. Он шел рядом с лошадью и мы разговаривали. Доктор говорил мне о своей любви, смущался, робел и казался мне совсем другим - простым и милым. Но несмотря на то, что я все больше и больше убеждалась, что люблю его, что-то мешало мне признаться ему в этом.
А отец наблюдал. Постоянно я чувствовала на себе его испытующий, внимательный взгляд. Я знала, что стоило мне поднять глаза и встретиться с ним взглядом, отец разгадает мою тайну. И вот настала страшная минута. Я принесла отцу работу, положила ее на стол и, не поднимая глаз, хотела выйти из комнаты. Отец окликнул меня.
- Подожди, я хочу поговорить с тобой, - произнес он, также не глядя на меня, - что это у тебя за странные отношения с доктором?
Гедговт не нравился отцу, я это знала, хотя он никогда ни единым словом об этом не обмолвился.
- Он признавался тебе в любви?
- Да.
- Ну, что же ты ему ответила?
- Мне кажется, что люблю его, - сказала я с отчаянием, точно падая в бездну.
- Боже мой, Боже мой! - простонал отец. - Неужели ты ему говорила... Ты обещала ему что-нибудь?
- Нет, нет! - с живостью возразила я. - Нет!
Отец с облегчением вздохнул.
Тогда, плача и запинаясь, я рассказала ему все, что было между мной и доктором. Несколько раз мне приходилось останавливаться, я не могла говорить от подступавших к горлу слез. Когда я кончила, я выбежала на балкон, прислонилась к перилам и долго плакала. Я слышала, как отец ходил взад и вперед по кабинету.
Успокоившись, я вошла к нему и снова села на кресло. Он стал мне говорить, и с каждым словом отца мне делалось все яснее и яснее, что Гедговт чуждый, далекий, что у меня не было никакого серьезного к нему чувства, что все это блажь, глупости, навеянные весной и ночными разговорами с Наташей.
- Я скажу ему, чтобы он уехал.
Но при одной мысли, что отец будет говорить с доктором, волноваться, мучиться, меня охватил ужас.
- Нет, нет! - с испугом воскликнула я. - Умоляю тебя, не делай этого, я сама сделаю так, что он уедет. Ты поверь мне, поверь, - говорила я, всхлипывая, - я больше ничего, ничего не буду скрывать от тебя, обещаю тебе...
Я верила, что сдержу свое слово...
Отец отвернулся. Послышались странные, кашляющие звуки. Я схватила его руку и поцеловала. С полными слез глазами мы взглянули друг на друга.
"Гедговт, романы, - думала я, выходя из кабинета, - что все это стоит в сравнении с таким счастьем. Разве я смогу бросить его, променять на кого бы то ни было..."
И сбегая с лестницы, неожиданно для себя самой громко сказала: "Дай зарок в том, что я никогда ни для кого его не оставлю".
Внизу я разыскала доктора.
- Я завтра уезжаю! - сказала я ему.
- А когда вернетесь?
- Когда вас здесь не будет.
И на другое утро я уехала к своему брату Илье в Калужскую губернию.
Доктор вышел меня провожать на крыльцо.
Я прожила неделю у брата. С племянницей Анночкой мы заводили граммофон и ставили мою любимую пластинку "Уймитесь волнения страсти" Глинки. Я слушала и плакала о своем неудавшемся романе. В мечтах он казался мне поэтичнее, чем был на самом деле.
В комнате Жули-Мули стоял прекрасный портрет доктора, написанный ею масляными красками.
Вернувшись, я не застала Гедговта. А вместо него снова приехал доктор Никитин. Он передал мне толстое письмо. Желая исполнить свое обещание, я побежала к отцу.
- Пап?, от Гедговта письмо.
- Ну и что же?
Я взяла конверт, не распечатывая положила в него письмо Гедговта, запечатала и написала адрес. Я ждала одобрения, но отец не сказал ни слова.
Мне теперь кажется, что я поступила скверно.
От доктора Никитина я слышала, что Гедговт уехал на русско-японскую войну, в качестве морского врача, и там погиб.
Дядя Сережа
Вскоре после нашего возвращения из Крыма приехал дядя Сережа повидаться с отцом. Он бывал очень редко в Ясной Поляне, особенно за последнее время, и было странно видеть его вне Пирогова в чуждой ему обстановке. Здесь не было и следа обычной его суровости, неприступности, он казался растроганным, размягченным. Так на него подействовала радость свидания с братом, которого он не чаял увидеть после его тяжкой крымской болезни.
Свидание было необычайно трогательное. Старики старались избегать спорных вопросов, на которых они могли бы столкнуться. Отец рассказывал дяде Сереже о своих литературных планах, и Сергей Николаевич внимательно выслушивал их, хотя многому и не мог сочувствовать по своим убеждениям. Утром они вместе пили кофе в кабинете у отца. Обычно никто не входил в кабинет в это время, так как отец за кофеем уже начинал свои занятия: просматривал почту, обдумывал предстоящую работу. Отец нежно заботился о дяде Сереже, спрашивал, не устал ли он, не хочет ли отдохнуть, угощал, выбирая для него мягкие, по зубам, яблоки. И так странно и вместе с тем ласково звучали уменьшительные имена "Левочка", "Сережа" в устах этих семидесятипятилетних стариков. Старость сделала обоих братьев похожими друг на друга. То же спокойствие, благообразие, благородство старых аристократов, та же манера охать, громко зевать так, что все в доме вздрагивали.
- Оооох, ооох, оох! - вдруг слышались страшные не то крики, не то вздохи из кабинета.
- Что это? Кто кричит? Лев Николаевич, ему плохо? - со страхом спрашивали новые, непривычные люди.
- Нет, - отвечали мы со смехом: - это Лев Николаевич зевает.
Семейный уклад дяди Сережи был совершенно особенный. Его жена, цыганка, кроткая Мария Михайловна и три дочери: Вера, Варя и Маша, трепетали перед ним. В доме всегда была тишина. Иногда дядя Сережа, вспоминая что-нибудь неприятное или чувствуя себя не совсем здоровым, начинал громко кричать у себя в кабинете: