Чуковский - Ирина Лукьянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребенок, оставаясь без целенаправленного внимания взрослого, дичает. Как бы ни противно было словосочетание «моральное разложение», суть процесса оно описывает точно: все, что ребенку успели внушить о нравственных основах поведения, без постоянной подпитки и закрепления нетвердо усвоенных навыков ветшает, разваливается, разлагается; остается первобытный человек, дикарь, биологическое существо, руководимое биологическими законами, – и ничуть не менее страшное оттого, что это еще детеныш. Детеныш, не знающий этических норм, даже страшнее взрослого – оттого, что ты распространяешь на него законы гуманизма и милосердия, а он на тебя нет. Взрослые часто оказываются беспомощны перед расчеловеченным ребенком – обнаруживается, что у них нет реальных рычагов воздействия на него. Недаром всплеск послевоенного бандитизма многие связывали не только с амнистией уголовников после смерти Сталина, но и в первую очередь с безотцовщиной, с массовым уходом в криминальный мир повзрослевших детей войны, которых истерзанное репрессиями и мировой бойней общество не смогло воспитать и сделать нормальными гражданами.
Письмо Чуковского Сталину было продиктовано именно тем, что на третьем году войны писатель стал замечать быстро увеличивающееся число детей, начисто лишенных элементарных этических представлений: нельзя брать чужое, нельзя сознательно причинять боль живому существу (а ведь заповеди «не убий» и «не укради» лежат в основе практически любого этического кодекса в любой культуре). Особенно больно Чуковскому видеть, что дети получают удовольствие от своей жестокости: обратите внимание на ключевые, специально выпущенные при выборочном цитировании фразы: «чтобы они ослепли»; «одна обезьянка ослепла». Все-таки сознательно ослепить живое существо – совсем не то, что кидаться из шалости песком.
Дети на глазах превращаются в самый страшный человеческий тип – в современного дикаря, в городского хищника, живущего по законам стаи: кто сильный – тот и прав, лох – законная жертва, сумочка – законная добыча. Здесь уже беспомощны культура и искусство, которые Чуковский всегда считал главным воспитательным средством: они все-таки должны ложиться на подготовленную почву, а здесь – голый камень. Одичавший ребенок не приемлет культуру, ему не нужны книги, он может воспринимать только примитив. Приведи его в театр – он стреляет в актеров из рогатки (несмешно; тот, в кого стреляли из рогатки, знает, как это больно). Сознательная жестокость, ощущение безнаказанности, невосприимчивость к культуре, равнодушие к общечеловеческим этическим нормам – все это неотъемлемые признаки фашизма, в схватке с которым изнемогает страна, – и потому особенно страшно видеть, что такими растут ее дети. Страшно наблюдать, во что превращается детский коллектив под влиянием такого ребенка. Можно, конечно, придерживаться идиллического взгляда на «детские шалости» (мол, все мальчишки шалят, что ж их за это – в тюрьму?), но любой педагог, долго работающий с детьми, на собственном опыте знает, насколько тяжелое положение создается в классе, где есть хотя бы один-два подобных ребенка, и понимает, каких чудовищных проявлений может достигать детская жестокость.
Чаще всего это и не вина таких детей, а их беда: их никто не научил быть другими. В любом случае, их надо срочно спасать, возвращать к людям, «к полезной созидательной работе». Их нужно выводить из животного состояния, пробуждать в них человеческие души, возвышать до звания человека. Нужен комплекс мер, который нынче называют социальной реабилитацией. И надо хорошо понимать смысл предложения Чуковского – не изолировать «неисправимых» в концлагерях в качестве наказания, а применить к сбившимся с пути детям накопленный к этому моменту уникальный опыт социальной реабилитации. В том, что общество может с этим справиться, Чуковский не сомневался. Он лично знал Алексея Пантелеева, прошедшего путь от профессионального вора до профессионального писателя; он был хорошо знаком с опытом Антона Макаренко и возглавляемой им колонии имени Дзержинского; он видел реальную возможность вернуть детям человеческий облик.
Надо понимать и то, что жуткие эти «лагеря», «трудколонии», «военные» не обросли еще толстым слоем обертонов, которые мы сейчас воспринимаем в первую очередь. И «военные» в 1943 году совсем не те, что в 1990-х, и понятие «колония» не утратило еще (как и слово «пионер») своего первопоселенческого, первооткрывательского пафоса трудовой жизни на земле, не срослось еще намертво с представлением о зоне для «малолеток». И слово «исправительный» не потеряло окончательно своего первоначального смысла, не превратилось в «тюремный». Говоря о колонии, Чуковский имел в виду построенную на гуманистических принципах макаренковскую систему; под лагерями понимал не ГУЛаг с овчарками и колючей проволокой, а место, где дети учатся жить и трудиться по человеческим законам – при строгой дисциплине, под руководством высокопрофессиональных воспитателей.
Однако, может быть, и хорошо, что Сталин ему не внял. Почему не внял – кто знает? Примерно в это время, если верить Кирпотину, как раз происходила история с изъятием сказки «Одолеем Бармалея!» из сборника вследствие слуха о нелояльности Чуковского советской власти; может быть, поэтому. Может быть, и не до того было Сталину: у него только что погиб в немецком концлагере сын Яков. Можно задуматься о положении на фронтах и выстроить еще несколько беспочвенных догадок. Хорошо, что не внял, – потому что работа над преображением изначально гуманных слов, понятий, идей, инициатив в бесчеловечно-страшные к этому времени шла полным ходом уже несколько лет. Предлагать системе любые гуманистические идеи было опасно (лучший образ, пожалуй, нашли Стругацкие в «Трудно быть богом»: отец Кабани изобрел машину для мирной перемолки мяса в фарш, а власть стала молоть в ней еретиков). «Что бы мы ни делали – получается НКВД», – обмолвился однажды Путин. Страшно подумать, во что превратилась бы мысль Чуковского, возьми адресат письма ее на вооружение.
Впрочем, возможно, система как-то отреагировала на это письмо: легкий его след обнаруживается в воспоминаниях лингвиста Эрика Ханпиры, который общался с Корнеем Ивановичем в 1960-е годы: «Он рассказал про свое письмо в одну высокую инстанцию, посвященное воспитанию детей. Это было во время войны. Корнея Ивановича пригласили к официальному лицу. Пригласивший сначала подробно изложил меры, долженствующие улучшить воспитание детей и подростков, а после неофициальным тоном произнес: „Корней Иванович, моему сыну шестнадцатый год. Как мне его воспитывать?“»
По разным данным, в СССР в годы войны было около 600 тысяч сирот и около 700 тысяч беспризорных детей (другие оценки говорят о миллионах). Цифры эти обычно приводятся для сравнения с нынешним положением дел в стране, где сирот и беспризорников оказалось больше, чем в годы войны. И обеспокоенность тем, что в эпоху тотальной утраты фундаментальных этических ценностей дети быстро расчеловечиваются, сейчас высказывают самые разные люди, от священников до писателей. И предложения по исправлению ситуации иногда звучат на удивление похожие на то, что высказал Чуковский в письме Сталину. Вот, например, фрагмент из недавнего интервью детского писателя, председателя Детского фонда Альберта Лиханова «Комсомольской правде». «Сегодняшним беспризорникам, увы, не нужны чистая постель, школа, воспитатели, лечение, – считает Лиханов. – Потому что эти дети или токсикоманы, или наркоманы. Теперешнему беспризорничеству нужна система типа макаренковской – слегка военизированная, слегка „призакрытая“, под эгидой военного ведомства или ведомства Шойгу».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});