Наоборот - Жорис-Карл Гюисманс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается прозы, то дез Эссент был совершенно безразличен к Вольтеру, Руссо и даже Дидро, чьи хваленые "Салоны" казались ему внутренне пошлыми и неглубокими. Из ненависти ко всему этому вздору дез Эссент читал почти одних лишь христианских писателей. Особое впечатление производили на него звонкозвучные периоды Бурдалу и Боссюэ. Но еще больше нравился ему Николь со своей строгой фразой и особенно Паскаль: его суровый пессимизм и мучительная скорбь в буквальном смысле брали дез Эссента за душу.
За исключением этих нескольких книг, французская словесность в библиотеке дез Эссента начиналась с 19-го века.
Разделялась она на две части: в первую входила светская литература; во вторую — церковная. Хотя она и носила специальный характер, но благодаря крупным книготорговцам была доступна во всех частях света.
Дез Эссент набрался духу, чтобы сполна окунуться в нее и обнаружить, что в церковной литературе так же, как и в светской, среди массы лишенных смысла и бездарных книг нередко встречаются подлинные шедевры.
Отличительной ее особенностью была незыблемость строя мысли и языка. Как форму священной утвари, церковь сохранила неповрежденными не только догматы, но и сложивший их сладкозвучный слог золотого века, который, по утверждению одного из церковных писателей, Озанана, ничего не позаимствовав у Руссо, черпал непосредственно из Бурдалу и Боссюэ.
Впрочем, вопреки подобному утверждению, церковь была не такой уж нетерпимой и закрывала глаза на те или иные выражения и обороты, заимствованные у светских писателей. Отсюда и известное облегчение церковного стиля — фраз массивных и нескончаемых, как у Боссюэ с его бесчисленными вводными словами и нагромождением местоимений. Но эта уступка оказалась первой и последней. Других, видимо, не понадобилось, ибо церковь вполне обходилась этим облегченным языком для обсуждения тех вопросов, которые находились в ее ведении.
Язык этот не мог ни изобразить современную жизнь самых обычных людей и самые повседневные ситуации, ни описать сложный ход извилин в холодных, лишенных благодати умах. Зато он прекрасно подходил для абстрактных суждений, диспутов, библейских комментариев, доказательств и опровержений и мог с вящим авторитетом утверждать что-либо, не допуская и грана возражения.
Увы, и здесь, как и повсюду, святилище заполонили хамы, осквернив его благородную строгость своим невежеством и серостью. Мало того, за церковное перо взялись дамы, галиматья которых, с потугой на шедевр, находила восторженный отклик как у недалеких святош, так и ограниченных завсегдатаев салонов.
Дез Эссент не поленился заглянуть в один из таких опусов. Его автором была госпожа Свечина, русская генеральша, проживавшая в Париже. Ее дом усердно посещали самые ярые католики. Веяло от них страшной, непереносимой скукой. Они были отталкивающи и — что хуже — на одно лицо. Казалось, чопорные прихожане елейно склонились в молитве, а шепотом делятся новостями и с важным видом твердят что-то банальное о погоде и политике.
Но встречалось нечто худшее: к примеру, обладательница университетского диплома, мадам Опостус Кравен, ее "Рассказу сестры", "Элиане" и "Флеранж" пропела аллилуйи и осанны вся церковная пресса. Нет, никогда, никогда дез Эссент не вообразил бы, что можно состряпать такую чушь! Эти книжонки были до того убоги по мысли и стилю, что приобрели даже какое-то, почти индивидуальное лицо.
Что говорить, дез Эссент не мог похвастаться свежестью восприятия и природной склонностью к сентиментальности — дамская литература была отнюдь не в его вкусе.
Все же он заставил себя и с полным вниманием читать гения в синих чулках. Старался дез Эссент, однако, даром. Ни слова не понял он из "Дневника" и "Писем" госпожи Эжени де Герен[111], в которых она самозабвенно расточала хвалы своему брату-поэту, слагавшему стихи с таким простодушием, с такой грацией, что не знал себе равных, — вот разве что г.г. де Жуи[112] и Экушар Лебрен[113] сочиняют столь же ново и смело!
Тщетно пытался он понять прелесть тех книг, где встречались, например, следующие пассажи: "Нынче утром я повесила над папиной кроватью крестик, который вчера ему дала одна девочка". Или: "Мы с Мими званы завтра к г-ну Рокье на освящение колокола. И мне эта прогулка не неприятна". Или говорилось о крайне важных событиях: "Я теперь повесила на шею медальон с изображением Святой Девы, который Луиза мне прислала в защиту от холеры". Или же цитировалась высокая поэзия: "О, дивный лунный луч скользит по Библии моей раскрытой!" Или, наконец, приводились тонкие и проницательные наблюдения: "Когда я вижу, как, проходя мимо распятия, кто-то крестится или снимает шляпу, я говорю себе: "Вот истинный христианин".
И так до бесконечности, пока Морис де Герен не умирает и сестра многословно оплакивает его на множестве страниц, усеянных обрывками убогих стихов, написанных так жалко и беспомощно, что дез Эссент даже по-настоящему пожалел писательницу.
Да... Не столь уж это, конечно, и важно, но католическая партия не очень-то привередничала, выбирая своих протеже без всякого намека на художественный вкус! Сок жизни, который она так оберегала, оказался самой заурядной, бесцветной словесной водой, и потоков ее не могло остановить ни одно вяжущее средство!
И дез Эссент с отвращением отвернулся от этой литературы. Но и современные духовные авторы не приносили ему удовлетворения. Они, безусловно, были замечательными проповедниками и полемистами. Однако не владели церковным языком, который в их выступлениях с амвона и книгах утратил свое лицо, стал скучной фигурой речи, состоящей из одинаковых длинных фраз. Без преувеличения, церковные писатели начали писать совершенно одинаково, разве что с большим или меньшим напором и воодушевлением. По манере письма ничем уже не отличались их святейшества, брался ли сочинять Дюпанлу[114], Ландрио, Ла Буйри или Гом[115], или, может, Дон Геранже[116], отец Ратисбон, монсеньеры Фреппель[117] или Перро, или же их преподобия Равиньян и Гратри, или иезуит Оливэн, кармелит Дозите[118], доминиканец Дидон[119], или даже старец из монастыря св. Максимина, преподобный Шокарн.
И дез Эссент нередко думал: да, нужны подлинные дар, и личность, и глубочайшая вера, чтобы разморозить этот ледяной язык, оживить этот проповеднический стиль, который уже не мог блеснуть ни ярким оборотом речи, ни смелой мыслью.
И все же иногда встречались писатели, которые своим пламенным красноречием были способны растопить лед слов и вернуть их к жизни. Это в особенности относилось к Лакордеру, одному из немногих за долгое время настоящих церковных авторов.
Лакордер, подобно прочим, был стеснен рамками догматических рассуждений и, как и многие, топтался на месте, отваживаясь лишь на то, что с благословения отцов церкви развивалось видными проповедниками. Ему удалось, однако, внести в эти рассуждения брожение, омолодить их, придать им своеобразие и живость. Его "Проповеди в Соборе Парижской Богоматери" были полны словесных находок, смелых сравнений, юмора, прыжков, радостных восклицаний, необузданных порывов — словно заискрился под его пером церковный слог. Лакордер, этот одаренный писатель и кроткий монах, отважился на сочетание несочетаемого: либеральных представлений об обществе с авторитарной церковной мыслью. Весь свой дар, все силы он потратил на это. Но не одним только ораторским талантом обладал Лакордер. Была в нем пламенная любовь к Богу, были такт и добросердечие. В письмах к юношеству он, словно отец, увещевал любя, журил с улыбкой, советовал доброжелательно, прощал легко. Прекрасны были письма, где он признавался, как жаден до привязанности, величественны те послания, в которых он одобрял и укреплял верующих, рассеивая их сомнения собственной непоколебимой верой. Словом, это отцовское начало, ставшее у него очень деликатным, даже отчасти женственным, сообщило его прозе ни с чем не сравнимое, единственное во всей духовной литературе звучание.
После него христианских писателей, обладавших мало-мальской индивидуальностью, среди монахов и священников можно было перечесть по пальцам. Пожалуй, это один лишь его ученик аббат Пейрейв, да и то лишь немногие его страницы выдерживали критику. Пейрейв оставил трогательную биографию своего учителя, написал несколько душевных писем, сочинил необозримое количество по-ораторски звучных трактатов, произнес немало речей, без меры высокопарных. Но, разумеется, ни чувством, ни огнем лакорлеровым аббат Пейрейв не обладал. В нем было слишком много от лица духовного и слишком мало от светского. И все же то здесь, то там встречаются у него занятные сравнения, длинные и вместе с тем крепкие фразы, возвышенный, почти величественный слог. Оттого-то заслуживающих внимания духовных писателей, которые были бы верны церковному делу и своему ремеслу, приходилось искать не среди духовенства, а в миру.