Привычное дело. Рассказы - Василий Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тебе надо было до Обозерской ехать. – Парень еле сдерживал улыбку.
– Да. Вдруг, значит, идет контроль. А поезд жмет, только столбы мелькают. «Ваш билет?» Я говорю: так и так, Митька, то есть и лук и билет у Митьки. «Какой Митька? Билет ваш покажите!» Я говорю, нету билета, лук и билет при Митьке, а Митька... «Какой лук? Где садились?» Сгребли меня, ясна сокола, да вдоль всего поезда как на позор, только я успел фуфайку с Митькиным чемоданом прихватить. На остановке сдали меня в милицию. «Ну, – думаю, – каюк, сроду в тюрьме не бывал, а под старость лет достукался». Да. «Ваши документы!» Вынул я справку. «Куда едете?» Так и так, в Мурманск ехал. «Почему без билета?» Объяснил я все дело: и как билет покупали, и как Митька остался. «Вот, – говорят, – сроку тебе три часа, чтобы ехал домой, а штраф, дескать, через колхоз вытребуем». Я говорю: «Ехать-то мне не на что». – «А это, – говорят, – наше дело пятое, три часа тебе сроку». Да. Вышел я из милиции, сперва-то обрадовался, хоть отпустили, думаю, хорошие робята попались. А время уже к вечеру клонит, и в зобу у меня маковой росинки не было со вчерашнего. Попил водицы на вокзале. Сижу, Митьку ругаю да на часы гляжу, а милиционер ходит, на меня поглядывает. Пуговицы светлые, штаны новые, как делу быть? Поезд обратный прошел, а кто мне билет даст? Пословица говорит: без денег везде худенек, – а у меня три часа сроку.
– Какая была остановка-то? – спросил парень, улыбаясь. – Наверно, Обозерская и была.
– А и не знаю, друг мой, ничего я в тот момент не видел, до того перепугался. Да. А рядом со мной дамочка сидит, не то чтобы больно молодая, экая востроносенькая. «Что это, – говорит, – вы, дяденька, невеселый такой, аль заболели?» – «Да нет, – говорю, – не заболел, а попал, – говорю, – в непромокаемую». Так и так, рассказал ей все, а она говорит: «Один тебе выход, иди в город к самому главному начальству, должны они тебе помощь оказать». Адрес на бумажке написала. Я бумажку эту спрятал, «спасибо», говорю, а сам думаю: «Куда я пойду, некуда идти; пока до бога доберешься, апостолы голову оторвут. Дело привычное». Вышел из вокзала, гляжу – поезд подошел. Мать честная, Митька! Кинулся я к нему, обрадел, как ребенок маленький, а он хохочет. «Бери, – говорит, – лук да пойдем на квартиру, у меня тут знакомые». А я говорю: «Не надо мне ничего, отпусти ты меня только домой». Продали мы лук, купили обратный билет, посадил Митька меня на поезд, обматюкал да сунул на доpoгy буфетных пирожонков. И не помню я, как на свою станцию примахал, гляжу на два фонаря, гляжу на них, и до того мне от ихнего свету тепло стало, что лучше не говори, друг мой! С лесозаготовки так не бегал, за одну ночь вот домой припер, как сто пудов с плеч скинул! Вот, друг мой, какие дела. Обсыпь теперь золотом – никуда больше не поеду.
Парень ухмыльнулся и закурил снова.
– Вот, брат, как на чужой-то стороне нашего брата принимают. – Иван Африканович высморкался. – Не больно-то рады.
– Да-а.
– А ты-то долго ли жил дома?
– Недели две.
– При мне еще приехал. А я три дня и ездил-то всего, а показалось, что года два дома не бывал. Чего тут у нас нового-то есть?
– Да ничего вроде. – Парень взял чемодан, чтобы идти дальше. – Только вон, говорят, баба чья-то умерла в вашей деревне. Ребятишек много осталось...
Парень перекинул чемодан и пошел. Вскоре он исчез за кустами. Иван Африканович тоже встал, прошел метров двести, остановился. И вдруг затрясся, замотал головой, побежал, остановился опять. Потом ноги у него подкосились, он хряснулся на дорогу, зажал руками голову, перекатился в придорожную траву. Кулаком бухал в луговину, грыз землю... И пустой мешок долго белел на пыльной дороге.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Рогулина жизнь
Она спала с открытыми глазами. Вдыхала травяные запахи леса, по ее мягкому длинному горлу прокатывался утробный катыш, и опять лениво, двигались ее широкие косицы: хруп-хруп.
По-родному, уютно пахло дымом близкого пожога. Шевеля во сне большими добрыми ушами, Рогуля чуяла звуки дальней деревни и спала спокойно, и ей снились отрывочные легкие сны. Она не знала, когда это было, время не двигалось для нее.
Может быть, это было, а может, все это уже есть или будет – ей все равно. Потому что она не знала, что такое время.
Наверно, это была весна.
Кукушка куковала в ближнем березняке. Еще не народились оводы, а комаров относило свежим дыханием ветра, листва на березах только что вылезала из почек. Лес еще не обсох, и кое-где в чапыжниках с трудом исходили на нет грязные островки устаревшего снега. Но здесь, на широкой прогалине, на только что обросшей травою горушке, было тепло, отрадно и сонно.
Рогуля чуяла, как нагревалась земля под обширным, заполнившим луговые неровности брюхом. Прилетевшая из деревни неопрятная галка смятенно и суматошно скакала на коровьем хребте. То и дело оглядываясь и суетясь, она тыкала в шерсть бесцветным клювом, дергала хвостом и вертела головенкой.
Струилось вверху бесформенное, без очертаний солнце. Везде угадывался нетерпеливый рост первозданной листвы. Возились в ивах дрозды-свистуны, пищали синички, и недальняя сосна наращивала к полудню свой шум.
Рогулины товарки лениво бродили в ольховых кустах, звенели колокольцами. Иная, с травиной в мягких губах, вдруг надолго задумывалась. Забыв даже поудобнее переставить ногу, глядела куда-то сама в себя. Другие трудолюбиво и нежадно поглощали молодую траву.
Рогуле не хотелось вставать и идти с коровами. Сквозь дрему накатывались к ней видения прошедших весен, лет, осеней и зим, но она тут же забывала эти видения.
Рогулина трава вырастала на земле в четвертый раз. Каждый раз Рогуля как будто бы удивлялась этой траве, косматому солнцу, теплу, и удивление до половины лета хранилось в сизой глубине недоуменных коровьих глаз.
Рогуля видела траву, белый березняк за травой, и ей снились отрывочные сны. То коричневое ноябрьское небо с полосами сухого, косо несущегося снега, то темнота хлева с заиндевелыми бревнами и скользкими воротами, то деревенская знойная улица с прилетевшими из леса оводами, то родная поскотина в пору последнего, тихо умирающего сентябрьского тепла.
Но она не знала, что спит и что все это, кроме теперешней травы, солнышка и березняка, только сон. Ей казалось, что все, что ей снится, вовсе не сон, и прошлое было для нее настоящим, потому что она никогда не ощущала времени.
Над ней вздыхала ветром голубая ласковая весна, и в снах к ней возвращалось только то, что повторялось не однажды и что запоминалось, а то, что было однажды, ей почти никогда не снилось. Она не помнила краткую, словно августовская зарница, пору начала, когда в глухую предвесеннюю ночь в темном хлеву ее облизала мать и руки человека очистили ноздри новорожденной, вызывая первое дыхание. Те же руки бережно обтерли соломой ее плоское тельце и подхватили, легкую, долгоногую, чтобы унести в избу.
Человеческое жилье просто и нехитро отдало ей все, что у него было хорошего. За печью, на длинной соломе, было очень тепло, сухо. Скамейка загораживала проход между печью и стеной. Утром, только проснувшись, Рогулю обступали ребятишки, и старая женщина, ее хозяйка, светила им лампой. Они восторженно гладили Рогулю по скользкой сухой спине и повизгивали от радости, а она долго не могла встать на разъезжавшиеся копытца и тыкалась мокрыми губами в ладони.
Почему-то ей тотчас же навязали на шею красную тесемку.
Потом хозяйка принесла широкое блюдо с молозивом, просунула палец в беспомощные губы телочки и вместе с ними опустила кисть руки в молоко. Так Рогулю научили есть, и она впервые, суетливо теряя пищу, утолила голод, который начался еще в материнской утробе.
– Мам! Бабуска! – закричал один из ребят. – Гляди, она ус ластет, ластет!
Но Рогуля еще не росла. Просто это наполнялись молозивом брюшные провалы у крестцов, и от этого ее плоское тело слегка округлялось прямо на глазах ребятишек. Их было много, этих маленьких человечков; они каждое утро просыпались еще затемно и неодетые бежали к Рогуле, и каждый из них первый хотел погладить ее по шерстке. А она, тоже радостная, заражалась их детским восторгом, взбрыкивала, то совала мокрые губы прямо в голые пупки и ладошки.
За печкой ее держали до самой весны. Скамейка уже не могла удержать Рогулю, хозяин сделал барьерчик из трех еловых поперечин. Пока он примеривал поперечины, Рогуля стучала копытцами по избе, бочилась и прыгала, не слушая дружного визга. Она уже не была такой беспомощной, когда падала от своих же движений; теперь у нее подсохла и отвалилась от живота ниточка пуповины, копытца и круглые коленца окрепли, уши научились шевелиться. Ей очень хотелось бегать, она бросилась вперед, потом вбок, наскочила на шкаф и упала, и от этого заплакал один, почти самый маленький из ребят. Ему показалось, что она ушиблась и сейчас умрет; ему было еще горше оттого, что никто не понимал этого и все смеялись. Тогда почти самого маленького взяли на руки и поднесли к Рогуле, говоря, чтобы он подул на ее ушибленное место. Он долго, старательно дул, и телочка ожила и вскочила, и почти самый маленький счастливо смеялся на материнских руках.