Возвращение Будды. Эвелина и ее друзья. Великий музыкант (сборник) - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Розыски золотого Будды были поручены инспектору Прюнье, который, потратив на это несколько недель, нигде не мог обнаружить не только исчезнувшей статуэтки, но даже отдаленных о ней напоминаний. Он, правда, отыскал, не без труда, антиквара, который продал Будду Щербакову несколько месяцев тому назад и который подтвердил это; но его подтверждение, конечно, не могло подвинуть дела. Он дал Прюнье подробное описание статуэтки, точно совпадавшее с тем, которое я дал следователю, и, удостоверившись таким образом, что золотой Будда действительно существовал и не был плодом моего воображения, Прюнье принялся за его поиски. Он наводил справки, очень сложными и косвенными путями, у всех скупщиков краденого, но это не дало никаких результатов. Золотая статуэтка исчезла, казалось, совершенно бесследно.
Он возвращался однажды домой, усталый и сонный, поздно ночью и, проходя по одной из маленьких улиц возле place de l’Opéra, остановился перед баром, над которым электрическая вывеска сияла красным светом. Изнутри доносилась смутная музыка. Он толкнул стеклянную дверь и вошел. В баре было почти пусто. Он сел на высокий табурет перед стойкой, против кассира, поздоровался с ним – он знал в этом баре всех служащих, – заказал себе виноградного сока и увидел справа от кассы какой-то небольшой предмет, завернутый в помятую папиросную бумагу.
Я узнал эти подробности от самого Прюнье, с которым познакомился несколько позже и которого пригласил позавтракать в ресторан. Он очень картинно рассказал мне все, что происходило, детали каждого допроса и последовательность фактов, которая довела его до их логического завершения. Выпив лишнее, он стал совершенно откровенен и признался мне, что недоволен своей судьбой и своей профессией, что он вынужден этим заниматься только из-за недостатка средств и что больше всего на свете его интересует зоология. Когда он начал об этом говорить, он необыкновенно оживился, и остановить его было невозможно. Я подумал, что если бы вопрос о классификации млекопитающих возник в начале нашего разговора, я бы вряд ли успел узнать что бы то ни было о вещах, которые мне лично казались в данном случае более важными, но которым он не был склонен придавать значение. Он буквально впал в лирический экстаз, когда заговорил об австралийской фауне, в которой обнаружил удивительные познания: он описывал мне поведение ехидны, нрав утконоса, свирепость динго и трагическую красоту – как он выразился – черного лебедя. Он имел точное представление о размерах маньчжурского тигра, об окраске оцелота, о необыкновенной быстроте бега, характерной для гиеновой собаки, – и его мало, по-видимому, смущало то, что я был в этой области явно недостойным его собеседником. Впоследствии я часто встречался с ним, он был милым человеком и носил в себе начало своеобразной зоологической поэзии, в которой, как я ему сказал, было нечто стихийно-пантеистическое. К счастью, тогда, в баре, он был далек от зоологии. Он посмотрел на сверток и спросил:
– Что это такое?
– Это забыл один из клиентов, – сказал кассир, – он только что вышел, и я даже не успел посмотреть, в чем дело. Что-то тяжелое, во всяком случае.
– Покажите, – сказал Прюнье.
Кассир протянул ему полубесформенный предмет, очертания которого были скрыты несколькими слоями бумаги. Прюнье развернул ее измятые листы, и глаза его широко раскрылись: тускло поблескивая в электрическом свете, на него смотрело восторженное золотое лицо Будды.
– Ca, par exemple[18], – сказал он.
Вилкинс был допрошен на следующий день через переводчика; он почти не говорил по-французски. Он сначала вообще не хотел разговаривать с полицией, заявил, что он американский гражданин, что он не совершил никакого преступления, что он обратился к американскому консулу с просьбой защитить его от произвола французских властей. Но когда ему объяснили, в чем дело, он согласился сообщить то немногое, что мог. Он купил эту статуэтку за триста франков у девушки, с которой провел вчерашний вечер. Статуэтка понравилась ему необыкновенной живостью выражения, как он сказал, и поэтому он решил ее приобрести, хотя она, конечно, не стоила таких денег, так как была из меди и в нее было вделано красное стеклышко. Девушка, собственно, не предполагала ее продавать и согласилась на это, только уступая его настояниям. Это была очень приятная блондинка, и звали ее Джорджетт. Прюнье поблагодарил его за показания и спросил в баре, кто именно была женщина, приходившая вчера туда с Вилкинсом.
– Габи, – сказал гарсон.
Через полчаса после этого Габи стояла перед Прюнье. Она начала с того, что у нее все бумаги в порядке, что она ничего не скажет, что ей нечего сказать и что она знает свои права.
– Не говори глупостей, – сказал Прюнье, – и не трать времени. Откуда ты получила статуэтку?
– Это подарок.
– Хорошо. Кто тебе ее подарил?
– Это вас не касается.
– Касается, касается, – сказал он. – Ну?
– Я не скажу.
– Как хочешь, – сказал Прюнье. – Но тогда я буду вынужден тебя задержать за сообщничество и укрывание краденого.
– Вы надо мной смеетесь, – сказала Габи. – Кто будет красть медную статуэтку?
– Тот, кто понимает разницу между медью и золотом. Ну?
Это произвело на Габи необычайно сильное впечатление. На глазах ее появились слезы; она не могла себе простить, что отдала такую ценную вещь почти даром этому американцу, который был совершенно пьян или делал вид, что был пьян, и тоже не понимал, что это золото.
– Гюгюс мне сказал, что это не имеет никакой ценности.
– Можешь идти, – сказал Прюнье. – Только не особенно далеко, ты мне, может быть, будешь еще нужна.
После этого Гюгюс, официальный покровитель Габи, был доставлен в тот же кабинет, где час тому назад была Габи. Прюнье бросил на него быстрый взгляд: Гюгюс был таким же, как всегда: крупные завитки волос на голове – результат длительной работы парикмахера, – свирепое бритое лицо, светло-коричневый костюм и серое пальто.
– Здравствуйте, господин инспектор, – сказал он.
– Здравствуй, Гюгюс, – сказал Прюнье. – Ну, как дела?
– Та к себе, господин инспектор.
– Хочешь папиросу?
Гюгюса очень обеспокоила такая неожиданная любезность со стороны полицейского инспектора – он привык к другому обращению, и эта перемена тона не предвещала ничего доброго.
– Ты всегда был хорошим парнем, в сущности, – сказал Прюнье. – Конечно, у тебя были кое-какие недоразумения, но у кого их не бывает?
– Это правильно, господин инспектор.
– Ну вот, видишь. Ты знаешь, что мы делаем все, чтобы не доставлять тебе неприятностей: ты живешь как хочешь, работаешь как хочешь, и мы тебе не мешаем, потому что мы уверены в твоей порядочности.
Прюнье посмотрел на него довольно пристально. Гюгюс отвел глаза.
– Но с другой стороны, ты понимаешь – так как мы тебе оказываем услугу, то мы рассчитываем на твою лояльность. Мы знаем, что если бы нам понадобились некоторые справки, то ты нам их дашь. Не правда ли?
– Да, господин инспектор.
– Откуда у тебя появилась статуэтка, которую ты дал Габи?
– Я не понимаю, о чем вы говорите, господин инспектор.
– Ты видишь, тебе все-таки верить до конца нельзя. Жаль. Потому что, ты понимаешь, все благополучно только до тех пор, пока мы тебе верим. Но если бы мы захотели к тебе придраться, это было бы нетрудно. Пошли бы опять допросы – ты знаешь, что это такое, – заинтересовались бы твоим прошлым – ты тоже знаешь, что это такое, – и так далее. Понимаешь? И тогда я бы тебя уж не мог защищать. Я бы сказал: Гюгюс, я ничего не могу для тебя сделать, потому что ты обманул мое доверие. Это ты, я надеюсь, понимаешь? Теперь я прибавлю, что у меня мало времени. Последний раз: откуда у тебя статуэтка?
– Я нашел ее в мусорном ящике, господин инспектор.
– Хорошо, – сказал Прюнье, вставая. – Я вижу, что тебе надоела спокойная жизнь. Что ж, будем действовать иначе.
– Господин инспектор, мне дал ее на хранение Амар.
– Вот это другое дело. Как раз недавно был о тебе разговор, и я сказал моим коллегам: ребята, я за Гюгюса всегда готов поручиться. Я очень рад, что оказался прав. Когда он тебе ее передал?
– В ночь на двенадцатое февраля, господин инспектор.
–
Я не знал ничего обо всем, что происходило в это время, когда я был предоставлен своим собственным размышлениям. И я думал о том, что моя судьба решается сейчас, именно в эти дни, и что ее решение не зависит от меня ни в какой степени. Меньше, чем когда бы то ни было, все, что мне предстояло в жизни, могло определиться тем, что я из себя представлял, или тем, к чему я стремился. Я вернулся к этим размышлениям позже и констатировал лишний раз, что это действительно не имело никакого значения. Важно было то, что существовала золотая статуэтка с квадратным срезом внизу; важно было то, что старый антиквар в очках и ермолке подробно описал ее полицейскому инспектору; важно было то, что Томас Вилкинс, владелец цветочного магазина в городе Чикаго, питал слабость к спиртным напиткам и женскому полу и отличался забывчивостью в пьяном виде. Важно было то, что была на свете Габи и что она работала в районе Больших бульваров. И важно было то, что в этом неправдоподобном соединении пьянства, пристрастия к цветам, продажных женских тел и малограмотных сутенеров возникало золотое воплощение великого мудреца, об учении которого никто из его кратковременных владельцев – ни Вилкинс, ни Габи, ни Гюгюс – ничего не знал, и в возможности его вещественного приближения ко мне заключалось мое спасение. А вместе с тем, что, казалось, кроме слепой и неумолимой механики случая, могло связать мою судьбу, мой длительный бред и мои блуждания с клиентурой цветочного магазина в столице одного из американских штатов – клиентурой, существование которой позволяло Вилкинсу совершать поездки в Париж? С плохо залеченным сифилисом Габи и Гюгюса и с неизвестной мне жизнью индусского артиста, бесспорному и в какой-то мере крамольному искусству которого золотой Будда был обязан своим возникновением? Может быть, этот неведомый мастер, работая над статуэткой, надеялся, что через сотни или тысячи лет, воскресая и перевоплощаясь десятки и десятки раз, он достигнет наконец совершенства и станет почти похожим на величайшего мудреца всех времен и народов, вместо того чтобы, прожив обычную человеческую жизнь, не отмеченную ни одной особенной заслугой, умереть и проснуться парией и быть окруженным гениями тьмы. И я подумал, что, говоря с Павлом Александровичем о том, что и я мог бы, при известных условиях, стать буддистом, я был далек от истины, в частности потому, что моя судьба в этой жизни слишком живо все-таки интересовала меня и я нетерпеливо ждал своего освобождения.