Верлиока - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Пустыня потому и называется пустыней, что на первой же развилке некого спросить — ехать прямо или повернуть? И если повернуть — то куда? Но, может быть, на этот вопрос ответит придорожный куст, выросший из земли, едва «москвич» показался вдали? Да полно, куст ли это? Высокая молодая женщина с неподвижно-гордым лицом стоит у дороги. Изорванная, полинявшая шаль свисает с ее покатых плеч. Она смертельно бледна — смертельно, потому что мертва. Между лохмотьев истлевшей шали можно заметить нож, глубоко, по самую рукоятку, всаженный в грудь.
Кто она? Где и когда убита? Своей ли рукой зарезал ее Главный Регистратор или послал наемного убийцу, который, сделав свое подлое дело, бежал, заслышав шаги приближающегося прохожего, карабинера, полисмена? Где это случилось — на улицах Лондона, Барселоны, Берлина? Было это местью, расплатой или справедливым возмездием? За что? В чем она провинилась и провинилась ли? Нет, будь она виновата, не подняла бы мертвую руку, указывая дорогу. Праведный гнев пережил ее. Гнев заставил ее поднять эту страшно выглядывающую из разноцветного тряпья руку.
У Кота закатились глаза от страха, и он потом долго не мог уговорить их вернуться на место. Ива вздрогнула и едва удержалась, чтобы не закричать. Но Вася спокойно встретил взгляд давно остановившихся глаз. Он хотел сказать: "Благодарю вас". Но перед ним уже снова был обожженный солнцем придорожный куст.
Вперед! Перед машиной вырастает черная стена тумана — откуда в такой сухой пылающий день? Но Вася, разогнав машину, пробивает стену и оставляет ее далеко за собой. Вперед! Поднимается ветер, вьется и кружится песок. Кружится и вьется, слетаясь и разлетаясь, сплетаясь и расплетаясь, как кружево, сквозь которое пробивается, причудливыми пятнами ложась на землю, солнечный свет.
Еще десять — пятнадцать километров — и черный кипящий ручей перерезает дорогу. Неужели вода? Нет, смола, над которой стоит распадающийся на клочья и снова сливающийся воздух. Ни Вася, ни его скромный «москвич» не умеют летать, а если не перелететь этот ядовитый поток…
Но уже стелются по земле неясные тени, похожие на толпу грязных, оборванных нищих, поднявшихся из могил, разбросанных по всем пяти частям света, — стелются и, вырастая, подползают к машине. Им не страшна кипящая смола, мертвые не чувствуют боли. Их много: отравленных, повешенных, задохнувшихся в газовых камерах, погибших от голода и страха. Они знают, что мертвые могут помочь живым, и на несколько минут оживают забытые надежды, возвращаются потерянные силы.
С закрытыми глазами сидят в машине Ива, Вася и Кот, который, как никогда прежде, чувствует себя человеком.
Тени поднимают машину и, шатаясь, бредут через ручей по пояс в ядовитой смоле. Они ставят ее на дорогу так осторожно, что колеса с трудом догадываются, что можно продолжить путь. Ива и Вася одновременно открывают глаза, открывают окна, чтобы поблагодарить и проститься. Но некого благодарить и некому сказать: "Прощайте!"
ГЛАВА XXXIV,
в которой Главный Регистратор жалеет, что у него никогда не было мамы
Но как живется в своем дворце на краю суконного поля Демону Бюрократии Леону свет Спартаковичу? Плохо живется. Скучает он, томится и кашляет простудился дорогой. Достается от него Луке Порфирьевичу, который уже снова надел штаны и превратился в человека-птицу. Дворец давно не ремонтировался, теперь уже едва ли кто догадается, что он был задуман в духе венецианских палаццо — с узорными балконами, с высокими овальными выходами на другие маленькие балконы. Много окон, но цветные стекла в одних потрескались от времени, в других разбиты ветром.
Шаркая ночными туфлями, в расстегнутом, свисающем до полу ватном халате, бродит из комнаты в комнату Главный Регистратор. Забытая мысль тревожит его, он жмется, и ежится, и дрожит, пытаясь вспомнить ее. "Ах, да! Лоренцо. Красивый мальчик, он, помнится, тяжело ранил меня? Скоро увидимся. Что делать, если ни стена тумана, ни песок пустыни, ни кипящая смола не остановили его! И ничего больше не остается, как постараться доказать, что пастушеская дудочка и пылинка в лунном свете случайно соединились на Сосновой Горе. Случайно — и тогда все остается по-прежнему. Он не называет мое подлинное имя — и способность к превращениям, без которых я не могу жить, не оставляет меня".
— Лука!
Глухой, неясный голос отозвался откуда-то снизу.
— Принеси мне коньяк, там еще полбутылки осталось.
"И чего эти проклятые документы на меня навалились? — продолжает размышлять Леон Спартакович. — Устроил им спокойную, обыкновенную жизнь. Обыкновенную — ведь это ценить надо! Что ж такого, что в старости они иногда превращаются в бумагу".
"Придется скрываться, ведь меня могут узнать! Куда бежать?" — спросил он золотистый шар, на котором очертания суши терялись, потонувшие в беспредельном пространстве воды. И глобус молчаливо ответил: в основании Апеннинского полуострова, который всем школьникам кажется сапогом, в Италии, на берегу Адриатического моря зажглась прозрачная точка. Венеция! Все ли изменилось в Венеции? Нет, по-прежнему стоят лошади на соборе святого Марка, по-прежнему он сверкает цветными отблесками при свете вечерней зари. И шаги в глухих переулках звучат по-прежнему как будто из заколдованной дали.
— Лука!
Секретарь нехотя приоткрыл дверь.
— Зайди! А может быть, где-нибудь еще осталась бутылочка?
— Откуда же? Только в энзе.
— Ну и что ж! Пополним при случае. Тащи!
Лука Порфирьевич ушел и вернулся с подносом, на котором стояли бутылка, две рюмки и лежал нарезанный, слегка позеленевший сыр. Они выпили и закусили. Леон Спартакович вздохнул.
— Послушай, у тебя когда-нибудь бывает тоска?
— Бывает.
— А запои у тебя от чего? От тоски?
— От страха.
— Боишься?
— Боюсь.
— А чего ее бояться? Мне, например, даже хочется иногда умереть.
— За чем же стало?
— Не выходит!.. У тебя когда-нибудь была мама?
— Помилуйте, Леон Спартакович, какая же у меня может быть мама? Ведь я не то человек, не то птица. Таких, как я, закажи — не выродишь.
— И у меня не было.
Они выпили не чокаясь и налили опять.
— Послушай, Лука… Я давно хотел спросить… Ты верующий?
— Верующий.
— Значит, ты считаешь, что боги все-таки есть?
— Не боги, а бог.
— Нет, брат, он не один. Их много. И они, понимаешь, на меня сердятся.
— За что?
— А я их обманул. Должен был умереть и не умер. Ш-ш-ш! — стуча зубами, еле выговорил Леон Спартакович. — Слышишь? Едет!
— Кто едет?
— Известно кто! И как это может быть, что человеку ничего не надо?
— Почему ничего? Ему много надо.
— Ты думаешь? А тебе не страшно? Ведь ты без меня пропадешь.
— Здравствуйте! Почему же я без вас пропаду? Опытный человек всегда пригодится. Тем более птица.
— Может быть. А ты знаешь, я только теперь догадался, что им было очень больно. — Леон Спартакович бледно улыбнулся. — Как ты думаешь, почему я все это делал?
На этот вопрос Лука Порфирьевич ответил мудро:
— Не черт копал, сам попал.
ГЛАВА XXXV,
в которой Главный Регистратор доказывает, что иногда даже опытные предсказатели ошибаются
Зимой, надеясь вздохнуть свежим, прохладным воздухом, люди из раскаленных под солнцем городов едут в пустыню. Но не пустыня, а пустота простиралась вокруг так далеко, как может видеть человеческий взгляд. Ни одна самая маленькая травинка не могла пробиться через кремнистую почву, и тяжелый танк прошел бы по ней, не оставив следа.
Поле, на краю которого стоял дом Главного Регистратора, было покрыто толстым сукном — ведь через сукно не прорастает трава, плотно закрытая от воздуха и света.
Вася был сдержан и молчалив — он обдумывал предстоящую встречу. Кот пугливо моргал, подкручивал лапкой усы, притворяясь, что готовится к бою. Ива? Вот кто был искренне удивлен, увидев потемневший, обветшалый дом, на фасаде которого два балкона — маленький и большой — с тоской поглядывали друг на друга. Почему-то почти всю дорогу она повторяла знаменитый пушкинский стих:
У лукоморья дуб зеленый,Златая цепь на дубе том…
Увы! Ни лукоморья, на златой цепи, ни кота, которого она надеялась познакомить с Филей! Неужели в этом доме с проломившейся черепичной крышей действительно живет старый волшебник, проживший такую опасную и занимательную жизнь?
Вася выскочил из машины, быстро поднялся по ступеням веранды, постучал, и приодевшийся Лука Порфирьевич — в парадном сюртуке, в галстуке, повязанном бантиком, в штанах с шелковой генеральской полоской — широко распахнул дверь.
— Боже мой! Кого я вижу! — закричал он, стараясь, чтобы кисточки, появившиеся теперь и над губами, не мешали ему улыбаться. — Радость-то какая! Именины сердца! Недаром мой-то все твердит: "Где мой Лоренцо?" Или даже иногда: "Где мой Василий Платоныч?"