Александр Иванович Гучков рассказывает - Виталий Старцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Базили: Я думаю, что Манус самый подозрительный. Кто могли быть посредники между немцами и Распутиным?
Гучков: Об этом много знает Палеолог.
Базили: Палеолог мне это, вероятно, даст. Есть человек, который должен об этом много знать, — Спиридович.
Гучков: Он умный человек. У нас с ним была история из-за убийства Столыпина. Он просил разрешения вызвать меня на дуэль. Это войдет в следующий рассказ: смерть Столыпина. Собственно, о Распутине все.
Базили: Вы Пуришкевича хорошо знали?
Гучков: Один эпизод… Председатель Думы — я. Идет финляндский закон. Милюков произносит речь. Я сочувствовал этому закону, он очень близко подходит к такой грани, где председателю надо быть очень внимательным, потому, что одним из аргументов той стороны было нарушение слова, данного российским самодержцем. Тут был этот элемент, об этом нельзя было запретить говорить, но надо, чтобы форма не была резкая. Пуришкевич сидит на правой стороне. Чувствуется, что тот волнуется. Тогда Пуришкевич, чувствуя, что я его единомышленник в этом случае, говорит мне: „А. И., я хочу обложить Милюкова. На сколько заседаний вы меня исключите?“ Он обложит так, что не исключить нельзя, но так как в прениях он желает участвовать, то надо было, чтобы на короткий срок. Я ему говорю: „На максимальный срок — на 10 заседаний“. Он спустился вниз, сел на свое место и терпеливо выслушал речь Милюкова. А если бы были надежды, он запустил бы грубую брань. Знаете, есть люди, которые торгуют на своем темпераменте! Он был большим моим врагом. Личный элемент у него был очень силен. Все внешнее его очень радовало, но я все-таки скажу, что у него Россия была [на первом месте].
Базили: Он был патриот. Он был человеком, которого деньгами нельзя было купить, но лестью сколько угодно.
Гучков: У него были искренние порывы. Я не скажу, чтобы у него, как у меня, было чувство, что государство в совокупности всех сословий, всех классов всего населения на первом плане было. В этом отношении он отдалялся от Маркова 2-го, у которого была [на уме] чисто классовая дворянская Россия и этому дворянству должен был быть подчинен и офицер. Затхлая, старая, отжившая Россия. Есть еще эпизод сухомлиновский. Сюда же относится дело Мясоедова.[71] Сухомлинов из Киева был переведен в Петербург начальником Главного управления Генерального штаба, и ясно было, что он готовился в заместители военного министра Редигера.
О нем я имел мало представления. Хвалили его как человека умного, знающего военное дело, но Коковцов, который был беспощаден в своих отзывах о людях, раскрыл мне иного Сухомлинова.
Он мне говорил: легкомысленный человек — ничего у него не выйдет! У нас [с Редигером] были все время близкие отношения как руководителей военного ведомства, потому что мы действовали все время сообща с ним. Но я и с Сухомлиновым стал видаться в его кабинете в Генеральном штабе, и он как-то изложил мне весь план тех реформ, которые он предполагает провести, план очень широкий. Уничтожение крепостных частей, резервных батальонов, унификация состава армии и еще целый ряд реформ, вопросы улучшения технических условий, увеличения запасов.
Изложение своей программы он закончил тем, что сказал, что, когда все меры будут проведены, тогда он подойдет к вопросу о личном составе, потому что он [не?] удовлетворен личным составом и системой, которая практиковалась, но он тогда сказал, что это вопрос очень трудный, щекотливый и опасный, и у меня получилось впечатление — значит, у тебя ничего не выйдет.
У нас самая слабая сторона была плохой подбор наверху, то, что не было выработано системы, школы, такой, как у немцев, когда заставляют проходить через целый ряд экзаменов. У нас если человек добросовестный, талантливый, то ему никто не мешал, но [и если] человек средний — его не воспитывали. Я понял, что ничего не выйдет, потому что с этого следовало начать. Имелся опыт японской войны. Японцы не подавляли нас совершенством своей техники: у нас была тяжелая артиллерия, пулеметов было больше, чем у них. На этот раз было не так, как в Севастополе, более или менее техническая часть была одинакова. Но личный состав…
Я получил впечатление — ничего у него не выйдет, потому что он боится. Мужества не хватит, он перед серьезными вопросами остановится. Тем не менее попытка с ним работать была самая добросовестная, и только тогда я и мои ближайшие друзья по комиссии обороны (Звягинцев,[72] Савич) убедились, что не только эти щекотливые и опасные вопросы отсрочены до греческих календ, но и остальные вопросы, технические, идут вялым темпом без твердо выработанного и проведенного плана; что не обращается внимания на развитие отечественной военной промышленности, а идут старыми путями заказов за границей, которые имеют ту хорошую сторону, что могут быстро дать нужный предмет, но зато не обеспечат в дальнейшем. Я помню, как Марков и крайние правые подозревали меня как человека, принадлежащего к торгово-промышленному классу. Они не понимали государственного значения [ее развития]. Я думал, что это средство борьбы со мной, такая нотка была. Шло все это рутинными путями. Кружок Гурко это понимал, и вопросы мобилизации военной промышленности — это там тоже имелось, были предметом наших обсуждений. Может быть, не всю энергию, как надо было, мы проявили тут, потому что нас пугали: если вы пойдете этим путем, то все надолго отсрочится. Словом, увидали, что дело не идет.
Все наши обращения к военному министру ни к чему не приводили. Нас возмущало Главное артиллерийское управление. Я пришел в полное отчаяние настолько, что мы сделали одну маленькую демонстрацию после двух-трех лет опыта. Когда мы увидали, что ничего не выходит, то я взял на себя в комиссии обороны доклад по артиллерийской части. Я составил сильный доклад и предложил комиссии обороны принять такое заключение: в числе резолюций общего характера по артиллерийской смете была резолюция признать, что деятельность Главного артиллерийского управления представляет опасность для государственной обороны. Представьте — что может быть сильнее этого? Они должны быть на страже, а они представляют опасность. Моя аргументация была такова, что в комиссии обороны это было принято единогласно, так же это прошло в комиссии бюджетной и в Государственной думе. Артиллеристы были этим очень обижены, но из этого ничего не вышло.
Мы пришли в отчаяние от безрезультатности нашей работы. Тогда у нас в том маленьком кружке, который нес на себе работу по обороне (Звягинцев, Савич, я, князь Барятинский,[73] Крупенский Павел Николаевич), созрела вот какая мысль: устроить демонстрацию публичного сложения своих полномочий в качестве членов комиссии. И мотивировать это: мы шли навстречу, но мы больше не можем нести ответственности и уходим из состава комиссии государственной обороны. Я очень жалею, что мы этого не сделали, нас удержало такое соображение, что, может быть, те, против кого мы хотели манифестировать, будут очень рады, что мы ушли. Мы были по этим вопросам наиболее подходящими лицами, знали более, чем те, которые пришли бы нам на смену. В Государственной думе нельзя было требовать специальных знаний по целому ряду вопросов. Мы только учились, смены для нас не было. Словом, если было плохо, то без нас, может быть, еще хуже будет.
Относительно подготовки войны все министры с нами были согласны, все приходили в отчаяние. Не раз я говорил с Сазоновым; ему надо было знать степень нашей обороноспособности, и его держали в курсе этого дела, Тимашева также.
Когда я был председателем, то не раз приходилось говорить на военную тему с государем. Он терпеливо выслушивал, думал, что я счеты свожу с Сухомлиновым, а Сухомлинов говорил: „Гучков, должно быть, под меня подкапывается, потому что я лояльный, преданный вам“. Я просто приходил в отчаяние. А между тем в нашем маленьком кружке думали, что 1915 г. будет годом, когда „к расчету стройся“. У меня было к этому больше данных, потому, что я ездил за границу, бывал в Вене, Берлине. В Берлине я был в очень хороших отношениях с Михельсоном и Занкевичем; в Вене они давали мне сведения, с каким упорством австрийское и германское военные ведомства подготовлялись к сроку 1914/15 г., и я знал об их техническом превосходстве в смысле подготовки путей сообщения, железнодорожных линий, станций разгрузки платформ, я видел, как идет там работа, и рядом с этим…
Еще один эпизод. В конце сессии я объезжал министров, от которых мы ждали крупных вопросов на ближайшей сессии. Я тогда наказывал членам Думы, чтобы они к тому или другому вопросу подготовлялись. Большинство докладчиков было от нас. В конце какой-то сессии я подъехал к Рухлову — мы ему содействовали, он мог на нас опираться, потому что, если кредит испрашивался, ему гарантировали; он был хороший министр, он был хозяином. Говорю: „Теперь благодаря Государственной думе, благодаря вам железнодорожное хозяйство приведено в порядок. Потому что мы застали железнодорожное хозяйство дефицитным и теперь — усилиями законодательных учреждений и правительства — оно дает излишек доходов. По-моему, наступило время, чтобы вы этот излишек употребили на подготовку нашего железнодорожного транспорта для военных целей. Нужно исполнить все те требования, которые к вам предъявляет военное ведомство“. Он сделал пустые глаза: „Какие требования? Они нам никаких требований не предъявляют“. А в это время вырабатывается программа! Все, что имело отношение к игре в солдатики, [проводилось], а серьезные вещи, как расширение сети подъездных путей, увеличение станций, подвижного состава, — это все рассматривалось как второстепенное. Меня такое отчаяние взяло!