Русская канарейка. Голос - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И после того, как она это говорит, он хлопается в обморок – бэмц! Глаза закатились, тело дергается, ширинка расстегнута, и там – украденное ПОРТМОНЕ!!!
Обеды иногда приносил сердобольный Аврам, особенно по воскресеньям – остатки семейного субботнего пиршества, кулинарные изыски дочерей. Не особо вдаваясь в каноны сервировки, Аврам складывал в одну кастрюльку четыре рыбные котлетки, несколько ложек вареного риса с изюмом, приличный обломок творожной запеканки. Являлся, ставил кастрюльку на стол, садился рядом, выложив на клеенку большие чистые руки, и говорил Леону:
– Ешь немедленно, я должен забрать кастрюлю, она не из дешевых. Отложи в тарелку для мамы. А теперь ешь, я хочу видеть, что ты сыт. Загребай ложкой все подряд, так даже вкуснее. Что ты морщишься! Что плохого могут приготовить ручки Сары и Мири, Дворы и Пнины, и маленькой Шайли – она взбивала яйца?! Нет, ешь прямо сейчас, я должен вымыть кастрюлю…
Так вот, американский музыкальный телеканал транслировал оперы с самых знаменитых мировых площадок; спектакль предваряли подробные лекции. Понизу кадра шли титры на иврите, и глазам Леона приходилось бегать по цепочке слов, как-то договариваясь с жадным слухом.
Через месяц, неожиданно для самого себя, он не только объяснил двум пожилым туристам из Англии, как пройти к Стене плача, но, вызвавшись их проводить и за эти полчаса подружившись, целый день бродил с ними по Старому городу, совершенно свободно болтая и понимая новых своих знакомых практически полностью. В девятом классе он иногда поправлял учительницу в специальных музыкальных терминах, благодаря тем же лекциям и передачам уже другого телеканала, британского.
И дело было не в запасе выученных слов; в любых языках, кроме русского, иврита и арабского, он использовал довольно скромный словесный багаж. Но лишь только открывал рот и произносил две-три фразы на том же английском, никому и в голову не могло прийти, что этот парень родился не в Бостоне или каком-нибудь Стэнфорде.
Однако самыми поразительными были у него успехи в арабском – в языке, не очень, мягко говоря, любимом учениками. Язык сложный, изысканный, множество синонимов (одно только слово «любовь» можно передать десятками слов); письменность витиеватая, почти как японские иероглифы. Арабский язык школьники выбирали дополнительным к английскому не из любви, а с прицелом на будущее, особенно мальчики: в некоторых спецподразделениях армии знание арабского сильно помогало продвигаться в военной карьере.
Леон же в арабский просто влюбился: готовя устный ответ по теме, выпевал фразы, очень точно интонируя в каждом слове; ведя рассказ, использовал по два-три прилагательных к каждому существительному, хотя учитель его об этом и не просил.
В арабском он парил, упивался, молился, цитировал суры Корана… Ну да, говорил преподаватель, усмехаясь и качая головой. Известный эффект: музыкальный слух, по всей видимости, абсолютный… В арабском это большое подспорье.
И не то чтоб он так уж вызубривал правила грамматики-фонетики, все эти гортанные согласные, огласованные фатхой, дамой или касрой… Просто, когда открывал рот и, полуприкрыв глаза, произносил что-нибудь из Корана – в классе наступала заинтересованная тишина, будто сейчас, после полагающегося вступления, Леон приступит к рассказу о похождениях зачарованного багдадского купца.
Иногда он и сам задумывался над тем, как интересно у него устроена башка: взять хоть эти «резервуары» с языками – запечатанные амфоры с драгоценными винами. Каждый напиток имеет свой вкус: терпкий или сладковатый, пряный, с фруктовым или травяным послевкусием… Завершая фразу, ты собираешь языком последние капли, растворяя в себе последний отзвук смысла. Для каждого языка у него существовало гармоническое соответствие, и чтобы перейти с языка на язык, нужно было прислушаться… приклонить свое ухо, как говорят мудрецы восточных сказок, к глубинной сути самого себя; перейти в другую тональность. Стать иным совершенно.
* * *Мутация его упрямого голоса наступила невероятно поздно, в шестнадцать с половиной лет, и прошла стремительно и бурно – всего за три месяца, когда разговорный его голос упал на целую октаву и вышелушился в баритональный регистр. Ошеломленный и обрадованный этим превращением, Леон вдруг разболтался: непривычно много для самого себя говорил, с удовольствием прислушиваясь к тому, как в глубине каждого произнесенного слова распускается мужское ядро. Нащупывал новые тембры: восклицаний, смеха, протяжного зова. Знакомился с новым собой. Наконец, осторожно попытался петь в новом регистре, но при этом ощутил такое неудобство, точно в горло ему вставили крошечную шарманку, которую ежеминутно хотелось выблевать.
Все предыдущие годы он ждал, когда, сбросив линялую шкурку мутации, его новый голос взметнется теноровой птицей в «настоящем мужском» диапазоне. Вместо этого в горле возник какой-то шерстистый посредник, обойти которого не было никакой возможности.
Леон пришел в отчаяние.
– Я потерял голос! – сказал он матери. На что Владка отреагировала со свойственной ей легкостью:
– Да и хрен с ним. Ты что, всю жизнь собирался птичкой чирикать?
Нет, конечно, голоса он не терял – в том смысле, какой придают этому профессионалы. Но петь мог только все тем же идиотским опостылевшим бабьим сопрано, что при его внешнем, столь же стремительном возмужании становилось уже посмешищем, приемом пародиста.
Когда оставался дома один, он все-таки пытался петь на прежних голосовых ощущениях. Ему так хотелось петь! Голос, запертый в своей тесной тюрьме, в груди и гортани, все время рвался наружу, и Леон, делая вид, что прочищает горло, позволял ему выпорхнуть на волю в виде какого-нибудь разбойного доминант-септаккорда, в виде короткой распевки, иронической трели. После чего вновь загонял в клетку.
Что же делать, что делать, что делать?.. Он метался, раза три ночью горько плакал, вдавливая лицо в подушку, чтобы Владка не услышала.
Потерю голоса – вернее, потерю мечты обрести другой, настоящий голос – он воспринимал чуть ли не третьим своим – после потери Стеши и Барышни – сиротством. И ни с кем этим горем поделиться не мог. Даже с Меиром. Даже с Магдой.
Наконец, смирился. Что ж, бывает, сказал он себе мужественно. Случается с очень многими великолепными детскими голосами. Дар божий уходит, растворяется в тусклом мужском баритоне. А даже если и не растворился, если по-прежнему звенит и заливает мощью весь подъезд так, что изумленный сосед сверху, любитель Тридцать второй Бетховена, робко стучится с просьбой «повторить еще разок… Спасибо, детка, ты большой талант!» – что с того?! Не станет же он, запуская утром газонокосилку по островкам своей будущей мужской щетины, пищать, как в детском саду: «В лесу родилась елочка»? Воображаю, что скажет Габриэла!
* * *А Габриэла постоянно что-то говорила, и подчас ровно противоположные вещи в течение одного дня. Например, ей надоела их группа, хотя ни одна школьная вечеринка без нее уже не обходилась.
Вообще-то, настоящую славу группе принес Ури, который оказался прирожденным ударником. Его манила любая поверхность. Меир говорил, что, даже снимая крышку с кастрюли, Ури мгновение раздумывает: налить в тарелку суп или шваркнуть по ней половником. Его руки ни секунды не могли пробыть в покое. На уроках он беззвучно ласкал и пришлепывал крышку парты, на переменах выбивал дробь на собственных коленках, груди и животе, а уж если ему доставалась тарабука… тут весь мир застывал в ожидании, когда его ладони, костяшки и подушечки пальцев пустятся в многоуровневый, многозвучный и многоступенчатый разговор, бурно, взахлеб, выплескивая целые монологи и умолкая лишь для того, чтобы уступить место нежному, пылкому, томительному голосу кларнета в руках Леона…
Меир и Габриэла старались подтягиваться за этими двумя, иногда ужасно мешая, сбивая с ритма, забывая, где и когда договорились вступать.
В конце концов на вечеринках ребята перестали скрывать, что хотели бы слушать Леона и Ури «без группы поддержки». Однажды Леон составил часовую программу, целую джазовую композицию, и они с Ури выступили дуэтом. И это был оглушительный успех, тем более что на время концерта Леон вымазался самой темной крем-пудрой, которую удалось достать в отделе косметики «Суперфарма», превратившись то ли в Эллу Фитцджеральд, то ли в Иму Сумак, и в паузах между игрой на кларнете выдавал такие рулады, что даже учителя и директор валились со стульев от восторга и хохота.
Меир тоже очень радовался – поздравлял, обнимал обоих, кричал:
– Это просто грандиозно, грандиозно, правда, Габриэла?
Та ответила: – Да, ничего – для школьного вечера…
А еще через неделю Меиру пришло в голову сколотить такую бродячую труппу – «Новый Глобус» («А что, можно летом разъезжать в машине по всей стране: договариваемся с домами культуры и кибуцами, запихиваем реквизит в мамины корзины…»).