Чуковский - Ирина Лукьянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В канун нового года Чуковский выступал в школе, где учился Валентин Берестов, тогда еще подросток Валя. «Мыто ждали его как какого-то Деда-Мороза, веселого и таинственного», – вспоминал Берестов. Но Чуковский пришел и стал рассказывать об издательстве «Всемирная литература» – о том, как весело, «с праздничным воодушевлением» голодные писатели, жертвуя собственным творчеством, отбирали, переводили и комментировали «для только что возникшей, небывалой страны… лучшие книги всех времен и народов».
Школьники пошли провожать гостя на трамвайную остановку. «Приближалась новогодняя ночь без елок, угощений и даже без снега. Возле каждого фонаря мы обгоняли Корнея Ивановича и заглядывали ему в лицо. Я ухитрился даже дотронуться до рукава его пальто. Мы почему-то ждали, что писатель сейчас пошутит, – пишет Берестов. – Но лицо Чуковского было усталым и скорбным».
В письме Маршаку Корней Иванович сообщал: «Здесь я живу хорошо, хотя и бедствую, ибо никаких денег у меня нет. Приходится зарабатывать тяжелым трудом: лекциями, выступлениями. Но хорошо хоть то, что лекции мои собирают народ и что у меня есть еще силы читать их. Я бросил все мое имущество на произвол судьбы, т. к. уехал внезапно». «Я заболел. Был в стационаре дней десять, – записывал Чуковский в дневнике той зимой. – Потом взвалил на себя кучу работы. Прочитал курс лекций о детских поэтах в Педагогическом институте. Стал печататься в „Правде Востока“. И провел множество выступлений на подмостках театров и в школе. Первых пяти выступлений не зарегистрировал, но вот последующие». После этого записаны даты, места и темы тридцати трех выступлений в школах и клубах за два месяца – декабрь 1941-го и январь 1942 года.
К началу 1942 года семья Чуковских уже освоилась на новом месте. Марина Николаевна в Ташкент не поехала, осталась с детьми в Молотовской (ныне Пермской) области. Дом, где до войны жил Н. К. с семьей, разбомбили, поэтому старший сын просил в письмах отца, когда тот поедет обратно в Москву, забрать его жену и детей с собой: жить им было негде.
Николай Корнеевич попал в состав оперативной группы при политуправлении Балтфлота, был сначала в Ленинграде, затем под Вологдой, потом снова вернулся в Ленинград. Группой руководил Всеволод Вишневский, в ее состав входили писатели, задачей которых было «поддерживать дух блокадного Ленинграда патриотическими стихами и статьями в газете», пишет Наталья Громова. Николай постоянно спрашивал отца: «Где Боба?» – но ответа на этот вопрос не было. Письма от Бобы не приходили уже несколько месяцев – ни родителям, ни брату, ни жене, последнее было датировано 4 октября. Семья все яснее понимала, что Бориса Корнеевича, скорее всего, нет в живых. К. И. в одном из осенних писем обмолвился, что боится – не получилось бы как с Митей. Но так и получилось: сначала хлопоты о погибшем, которого еще считают живым, затем попытки добиться ясности, официального извещения о смерти.
«Мы живем здесь неплохо – сытно и безбедно – Люша учится в школе – я читаю лекции, работаю в Комитете помощи эвакуированным детям – печатаюсь в газетах – Ташкент мне очень нравится – поэтичный самобытный город – весь в тополях —…узбеки чудесный народ, деликатный, учтивый, – мы сошлись с семьей Горького, – …Лида работает в Академии наук… и если бы мы не томились мрачными мыслями о Бобе, жизнь нашу можно было бы признать неплохой», – писал К. И. Николаю Корнеевичу в январе 1942 года. "В Ташкенте мы сперва жили на улице Гоголя в квартире некоего совнаркомовского чиновника (кажется, его фамилия была Трофименко), который уехал на время, – вспоминает Е. Ц. Чуковская. – Там было две комнаты в разных концах дома с разными входами. В одной жили Мария Борисовна, Женя, мы с мамой и домашняя работница. В другой была комната Корнея Ивановича. Жизнь вся шла во дворе. В этом доме жили многие эвакуированные. Спали часто тоже во дворе. Помню, что у меня ночью украли одеяло.
Потом мы с мамой переехали в крошечную комнатенку на улице Жуковского. Там жили писатели и их семьи. Там был главный дом и флигель. Мы жили во флигеле. Над нами жила Елена Сергеевна Булгакова, а в соседней комнате – брат Надежды Яковлевны Мандельштам. В главном корпусе жили Всеволод Иванов, Уткин, Погодин, Вирта и их семьи. Бытовых трудностей было много, я именно там начала одна ходить в очереди за продуктами, на рынок и вообще что-то делать по хозяйству. Помню, что ели затируху – такой суп из муки".
Лидия Корнеевна описывала ташкентскую жизнь как непрерывную борьбу с тяжелым бытом: «Служба; очереди в магазине за гнилыми дынями; попытки обменять на базаре какое-нибудь полотенце на горсть риса или свой паек хлеба – на сахар для Люши, или попытки обзавестись керосином – быт попросту валил меня с ног».
Ташкентский базар сводил с ума недоступным изобилием еды по сумасшедшим ценам. В писательской столовой давали пшенную кашу на воде и все ту же затируху, и хорошо еще, что хоть это давали. В Ташкенте грабили на улицах, воровали, голодали. Многие – в особенности писатели – беспробудно пили. Литработники получали карточки, на которые нельзя было прокормиться, прикреплялись к магазинам – опять-таки по категориям, кому больше, кому меньше. Под окнами эвакуированных ходили оборванные истощенные люди и просили хлеба – одни нищие у других, полунищих.
Переписываясь с сыном о том, стоит ли ехать Марине Чуковской в Ташкент или нет, К. И. писал весной 1942 года: «Не знаю. Советовать боюсь. Для 9/10 населения Ташкента этот город (в бытовом отношении) не лучше Ленинграда. Многие ленинградцы, только что приехавшие из Ленинграда, говорят, что в Ленинграде им было лучше, что суп там гуще и дешевле. Наступают летние жары, о которых говорят с ужасом даже закоренелые ташкентцы».
Повседневная писательская жизнь не сводилась к работе и борьбе с бытом: оставалась еще объединявшая (и разделявшая) их литература, были литературные разговоры (и неизбежные сплетни). Появилось подобие литературной жизни—с чтениями и обсуждениями. У тех, кто был на привилегированном положении – у Алексея Толстого, у Екатерины Пешковой, – были свои литературные салоны; у Толстого однажды читала Ахматова. Она в Ташкенте продолжала работать над «Поэмой без героя», фрагменты из нее читала Корнею Ивановичу, многое из только что написанного показывала Лидии Корнеевне. Переводчик Вильгельм Левик в феврале 1942 года оставил в «Чукоккале» запись, посвященную одному из литераторских сборов:
И вот, настал такой момент,Когда загнали нас в Ташкент,И право, сей Ташкент – кудесник:Едва в одну попали грязь,Тотчас же обрели мы связь,То было в первый же воскресник.
И Репин, Горький, Брюсов, Блок, —О, всех желаний потолок! —Те, кто бессмертны и велики,Те гении недавних лет,Чей не сотрется гордый след,Они пред нами – в Вашем лике.Вы снова дар явили свой.Рассказ то грустный, то живой,То саркастичный, то фривольный,Ваш острый ум, лукавый взгляд,Слегка опасной речи яд —Все будит в нас восторг невольный.
К. И., комментируя эту запись, писал, что ташкентских писательских записей в Чукоккале мало: «было не до того». Все душевные силы отнимала тревога о судьбе сыновей и работа. «Я работал тогда в правительственной комиссии по устройству эвакуированных детей, встречал на вокзале каждый эшелон, привозивший десятки и сотни военных сирот, писал статьи для Советского Информбюро и для местной газеты, сочинял антивоенную сказку „Одолеем Бармалея“ – и совсем забыл, что на дне чемодана у меня лежит истрепанная „Чукоккала“. Но случилось так, что в феврале 1942 года группа московских писателей по инициативе Иосифа Уткина решила собираться по воскресеньям в том доме, где он проживал (вместе со своим другом Погодиным). В первое воскресенье Погодин должен был читать свою новую драму, но тут заболел – и нужно было спешно его заменить. Тут я вспомнил о „Чукоккале“ и продемонстрировал ее перед собравшимися».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});