Эшелон - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорящие меня не стесняются, вроде бы не замечают присутствия ротного командира, изъясняются весьма раскованно, не без матерка. Почему так? Раньше, на фронте, солдаты себе этого не позволяли. А кончилась война, и постепенно они как бы расхлябывались. Не то чтобы презрели воинскую дисциплину, но в их поведении обнаружилось что-то чуждое мне, словно назойливо бормочущее в ухо: лейтенант, не цепляйся к нам, скоро все мы станем гражданскими, ты будешь студентиком, а мы — кто и повыше тебя будет рангом на гражданке-то. Может быть, мне это мерещилось, плоды мнительности, так сказать, богатого воображения? Но если даже это факт и мне ничего не мерещится, неужели весть о том, что опять будет война, фронт, не вернет все на исходные позиции? Увы, пока я этого не наблюдаю. Слишком быстро?
Так или иначе, наблюдаю иное — вольность, расхлябанность, которые вызывают у меня ощущение разобщенности. Между солдатами и мной и между самими солдатами. Поживем — увидим, во что это выльется. Если тут и есть кто-то ни в чем не изменившийся, так это мой верный ординарец Миша Драчев — такова уж у него служба и такова натура. А мальчики — какие они? Я их худо знаю. Могу только сравнить с собой — с тем, зелененьким. Но это как-нибудь в другой раз.
Кругом говорили, говорили — я молчал. И вдруг как бы со стороны увидел себя: сидит за столом лейтенантик за недопитой кружкой чая, в общем и целом молоденький, но с морщинами на лбу и у рта, острит плечи, глаза беспокойные, бегающие, и словно отделен он невидимой полосой отчуждения, да, есть такой термин — полоса отчуждения, термин как будто и не имеет отношения к нему и в то же время как будто имеет. Одинокий, неприкаянный, усталый лейтенантик, в общем и целом молодой. Да. Но почему неприкаянный, почему усталый? Нет, все это плоды мнительности.
Надо было слушать, и я слушал. Слова входили в меня грубо, царапая уши, застревая в мозгу, как занозы. Их, этих слов-заноз, копилось все больше, и голова разболелась. Допивая остывший чай, потирая виски, острил лопатки, слушал. Разговор был шумный и перекрестный, словно состоял из отдельных нитей, натянутых между говорившими, по нитям слова скользили, как вагонетки по стальному тросу подвесной дороги. Вот до чего додумаешься, если черепок болит.
Можно было выделить три основных мнения. Первое, сугубо мрачное, высказал, как ни странно, старшина Колбаковский. Только что был весельчак, похохатывал — и враз переменился, будто мгновенно протрезвел. Вероятней всего, с запозданием дошел смысл новости. Взвесил старшина ее и помрачнел. Предложения рубал, подчеркивая пристукиванием костяшками пальцев по столу, крутил головой на короткой толстой шее, ровно бы выискивая, к кому обратить свою речь, и не находя достойного:
— Чтоб им ни дна ни покрышки, тем японцам, самураям! Выискались, на наше горе! Токио, император Хирохито, банзай… — Шея и щеки Колбаковского побагровели, он повысил тон, стучал не костяшками пальцев, а кулаком. — Но почему американцы не воюют толком с японцами, толкутся, как цветок в проруби? Хотят нашими ручками жар загрести! Сами не одолеют Японию, так на нас взваливают. А какого же они не воевали на нашей стороне, когда фрицы были под Москвой? Тушенкой отделывались, лярдом… Ах, шкуры, ах, буржуи, выгадывают за наш счет!
"Проливали-то мы кровь проливали, — подумал я, — только ты, старшина Колбаковский, прихватил ее, войны, кроху, больше по тыловым складам околачивался… Да и нельзя так выражаться о наших союзниках, президент Рузвельт был другом товарища Сталина, как говорят. И вообще истерика. А еще старшина…"
Второе мнение — половинчатое — удачней всех выразил Свиридов. Нянча на коленях старшинский аккордеон и, по счастью, соображая, что сейчас его игру не будут слушать, он беззвучно перебирал клавиши и говорил, как бы прицеливаясь к их беззвучным тембрам:
— Я рассуждаю в данном направлении — воевать придется, никуда не денешься. Это факт, а не реклама.
Выразитель третьего, насквозь бодрого мнения — Толя Кулагин. Ворот распахнут, высовывается мохнатая, как на обезьяне, шерсть, надраенные зубным порошком пуговицы на гимнастерке и бляха на ремне горят, и серый глаз и карий горят, помятые, старообразные черты свежеют. Кулагин приминает вихор на макушке, жестикулирует:
— Мы их, самурайских гадов, за четыре педели в порошок сотрем, ей-бо! Ваши очи видали, сколь эшелонов прет за нами, рядком и спереди? Тьма-тьмущая войск! Пехота, «катюши», орудия, самолеты. А летит сколь самолетов? Все туда, на восток, на японца. Силища у нас несусветная, армия всемогучая, кто супротив устоит? Это вам не сорок первый годочек, будь он трижды проклятый! Ноне мы заказываем музыку, понял, Свиридов? Так играй не танго, а победные марши, дьявол тебя забодай! Слушайте меня, робя: ка-ак вдарим по Японии, так от нее пшик, а нам добавочные орденишки! Готовь дырки на гимнастерках!
— Дырки от бубликов, — бурчит Колбаковский, но его не слушают.
Большинству воинственные, отчасти гаапкозакидательские речения Кулагина по душе. От двери, где обитают юнцы, раздается несильный, ломающийся, как у петушка, голос:
— Поддерживаем товарища Кулагина! Наша славная Краснознаменная ордена Суворова Оршанская дивизия покажет себя.
И мы, пополнение, не отстанем от фронтовиков, покажем…
— Аника-воин, — прерывает Колбаковскпй. — Нюхнешь, почем фунт лиха, не зарадуешься, герой…
— Нет, почему же, товарищ старшина… Вы не сомневайтесь, не струсим, будем достойны ветеранов-фронтовиков…
Обладатель ломкого баска — Нестеров Вадим, тонкокостный, стройный, с длинными, загнутыми ресницами, с румянцем смущения на лице мягкого, девичьего овала. Чистый, наивный, уважительный мальчик, жестоко смущавшийся, до краски, до слезы, если приходилось говорить. Тут набрался смелости, сказал. Его одногодки одобрительно на него поглядывают, кивают. Ясней ясного: разговоры об орденах для них — мед, ребятки мечтают о подвигах и наградах. На той войне не досталось, зато теперь имеют шанс.
Какой шанс? Ведь на войне, помимо того, что дают правительственные награды, еще и убивают.
Что касается меня, то я предпочел бы остаться без нового орденочка, лишь бы не воевать. И думаю я при этом не столько о себе, сколько о них, семнадцатилетних. Еще не поживших как следует. Но воевать надо, и потому надо готовить к этому и солдат, и себя. Прикидываю: что сказать, чтобы извлечь из этой беседы, из сшибки трех мнений, выгоду для меня как ротного командира?
Говорю:
— Товарищи! Если партия и правительство поставят перед Советскими Вооруженными Силами благородную цель — разгромить милитаристскую Японию, освободить порабощенные народы Азии и приблизить мир во всем мире, то… — период большой, как у Льва Толстого, и я делаю передых, — то наш долг, товарищи, выполнить ее! Но к боевым действиям необходимо готовиться, нельзя недооценивать противника. Поэтому требую отнестись к занятиям по-настоящему!
Все молчат: я вступил в беседу довольно неожиданно. Только сержант Симоненко, парторг роты, произносит:
— Товарищ лейтенант, коммунисты и комсомольцы покажут пример.
— Надеюсь, — отвечаю я и думаю: "Спасибо, парторг. Ты вовремя поддержал меня". Знаю: к нему прислушиваются, он мужик авторитетный. Говорит редко, но веско. Дай бог.
Мне кажется: я удачно повернул разговор, да что там — насобачился. И одновременно понимаю: от реальности не схоронишься. Давайте без растерянности и расстроенноеT. Будем воевать, коль надо. На совесть воевать будем.
Я добавляю зычно:
— Мир ли, война ли, мы всегда сыны Родины, солдаты Родипы, она может во всем на пас положиться. Так ведь, братцы?
Со всех сторон:
— Конечно, так!
— Так точно, товарищ лейтенант!
— На кого ж ей опереться, как не на пас?
Я спрашиваю у Колбаковского:
— Ну, старшина, все правильно?
— Правильно, товарищ лейтенант, — говорит Колбаковский довольно твердым голосом.
Вероятно, я все-таки умру от старых ран. В преклонном возрасте. В госпитале для инвалидов Отечественной войны, есть такие.
Впрочем, какой же я инвалид? Я умру от старых ран у себя дома.
Я подошел к приоткрытой двери, отвел ее пошире. Посвежело.
Я поежился. Смеркалось. Небо потемнело, загустело, на востоке оно было в дымке, на западе — в лиловых и розовых полосах. Леса почернели и отдалились, силуэты отдельных деревьев, столбов, построек, жавшихся к железной дороге, — рельефные, врезанные в небо. Кое-где в окнах светились огоньки. Кончилась война — кончилась светомаскировка. И в Москве теперь половодье огней, как до войны. Проедем через Москву или нет? По всему — должны проехать. А в дальневосточных городах введут светомаскировку?
Либо уже ввели? И когда начнется война, та, японская? Когда — об этом полюбопытствуй у Верховного Главнокомандующего. Он тебе доверительно сообщит, лейтенанту Глушкову.