Белая голубка Кордовы - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Написаны по-разному. Одна, та, что слева, – чистый импрессионизм. Деревья – настоящий Писсаро: раздельный мазок, теплые и холодные, все объято воздухом. А та, вторая, справа – она более жесткая. Наверняка писаны с разницей в несколько лет… Ну, беги, ладно, я заплачу.
– Благодарю, кабальеро! Я передам нашим, передам… – Он махнул рукой и направился к выходу.
– Хавьер! – окликнул его Кордовин. – Ты уж сколько лет в Испании?
Тот обернулся, притормозив меж двух карликовых пальм на входе, в уме сосчитывая годы.
– Сорок почти. А что? – озадаченно спросил он.
Кордовин рассмеялся:
– Видишь, сорок почти… А ты все: «немножько говоръить русски», а? Так что там насчет Востока у Эль Греко? – и отпустил его ленивой ладонью.
Тот ругнулся и выскочил на улицу, а проходя мимо окна, ниже которого сидел, еще доедая свою порцию, Кордовин, присел на корточки и, постучав ногтем о стекло, покрутил пальцем у виска.
Ладно, научный сотрудник, беги себе… И вот эти, эти, кто не в состоянии на глаз и на ощупь определить происхождение и возраст холста, а главное, не в состоянии представить, что чувствует художник, набирая на кончик кисти драгоценное месиво краски… эти полагают, что они направляют ход искусства.
А теперь – довольно. Прочь отсюда, из морга упитанных свиных туш.
Он рассчитался и вышел на улицу. Несмотря на хмурый день, на тяжело набухшее небо, узловатый кишечник толедских улиц распирали толпы туристов. Уже были открыты все сувенирные магазины, и замкнутая утром физиономия города сейчас подмигивала со стен и полок распахнутых лавок сине-лазоревыми, голубыми, зеленоватыми тонами местной керамики, сияла золотыми фиксами клинков и черненых блюд в стиле «дамаскене»…
Можно было бы наведаться в исторический архив, что на улице Де Ла Тринидад. Это было одним из любимейших его занятий. По теме, а главное, не по теме, следуя почти вслепую каким-то случайным поворотам совпадений, ты вьешь прихотливую нить и прядешь из нее паутину. Ах, эти совпадения…
В них таятся огромные возможности. Ведь встречаются же полные тезки великих людей, да и невеликих, и не слишком великих, вот, вроде Нины Петрушевской, любой поворот жизни которых не выверен исследователями по часам и минутам. И эти тезки тоже куда-то ездят, где-то живут, с кем-то знакомятся… Что сравнится с трепетом листа подлинного документа в твоих руках: с затертой слепой печатью или неразборчивой подписью, с затхлым запахом тронутых потными пальцами старых бумаг: «…в 1912 году такой-то такойтович провел три недели в Ницце, по адресу (следует великолепно запутанный адрес)»… А вот и дата на портрете жены такого-то, совпавшая с датой, упомянутой в документе – подтверждение подлинности полотна.
Кроме прочего, прилагается фотография самого портрета: миловидная загорелая женщина на фоне изящной чугунной решетки сада. И еще одна фотография – той же решетки, за витыми виньетками которой цветет пурпуром куст иного поколения тех же роз, что и на картине.
Поразмыслив, он решил на сей раз в здешнем архиве не мелькать. Любой документ по теме художницы Н. Петрушевской следует искать, конечно, в архивах Франции или, может, в Италии? Может быть, накануне прихода гитлеровских войск Петрушевской удалось перебраться в Италию? Вполне убедительно. Тогда надо продумать маршрут этой милой и талантливой девушки: в Италии она могла прожить еще года полтора, написать кучу работ, после чего мирно скончаться, скажем, от скарлатины. Скарлатина очень опасна во взрослом возрасте. (Тщательно изучить – от чего в то время умирали в Италии.)
Рискуя угодить под ливень (зонтик забыл в университете, а возвращаться нет никакого желания), он решил все же пройти минут десять до дома Пако, проведать знакомца. Хотя и не предупреждал о своем приезде, не знал – застанет ли.
Пако жил на улице Сан-Томе, в большом по меркам Толедо доме № 2.
В центре просторного патио – постамент, выложенный узорной голубой плиткой; на нем, пригнув неуловимо бычью голову, стоит фигура святого Томе. Под ногами у святого и в подножии постамента все уставлено цветочными горшками, видимо, в попытке хотя б немного смягчить католическую каменную суровость неподкупного святого.
Тут же размещался ресторан с таким количеством оленьих рогов по стенам, словно с посетителей за вход брали исключительно рогами – оленьими или обманутых мужей. И эти бесчисленные рога не крепились, как наши российские, уютно-шляпные, на полированной дощечке, а произрастали из непосредственного своего черепа, тщательно выскобленного местными затейниками. Вполне испанская черточка: если уж тебя убили, радуй нас на нашем пиру всеми своими позвонками.
Для того чтобы попасть на галерею второго этажа, с которой двери вели в квартиры, следовало миновать этот жутковатый лес и подняться по лестнице, укрытой в глубине патио.
Надо поинтересоваться у Пако – уютно ли ему возвращаться домой ночами.
Пако был рамочником, неплохим реставратором и гениальным дилером.
Рамочники, как известно, пользуются полным доверием клиента: тот вынужден доверять, деться некуда. Либо сиди и жди, пока специалист не сделает рамку и не оформит картину – рисунок – пастель – гуашь в твоем присутствии… Так вот, привозит клиент работы, приобретенные на аукционе, к рамочнику, а что увозит обратно – неизвестно. Бывает, и потеряешь одну-другую картинку в процессе оформления. Допустим, ты – небедный человек, приобрел через подставное лицо на двух-трех аукционах несколько работ… Привез оформлять пятнадцать, а назад забрал – по рассеянности – четырнадцать. Такое бывает…
Он вспомнил одно из страшных видений своей жизни: пустой бассейн на вилле некоего русского миллионера в Германии и рядком стоящие в нем полотна Табенкина, Сокова, Кантора… Разве упомнит такое чудовище – сколько там этих картинок валяется у него в бассейне, пока турецкие мастера делают на вилле шикарный ремонт?
Минут пять он стоял возле двери в жилище Пако, звякая о старую деревянную дверь бронзовой кистью свисающей дамской ручки. Интересно, куда же Пако направил свои разыскательные стопы. И стоит ли оставлять ему записку… Достав из кармана небольшой блокнот, который всегда возил с собой, и круглый короткий карандаш, позаимствованный в отеле, он некоторое время обдумывал и писал записку. Тщательно ее свернул фунтиком и сунул в бронзовую замочную скважину. Пройдя по галерее, спустился на первый этаж… после чего вновь поднялся и записку изъял. Ни к чему это, что за дурацкая переписка. Нюх теряете, дон Саккариас!
Вышел на треугольную крошку-площадь с медной головой некоего Гвидо Маранона на высоком постаменте и с древней водяной колонкой меж двух пропитанных дождем деревянных скамей.
Затхлый дух копченых кабаньих ляжек из дверей таверны мешался с запахом молотых кофейных зерен и жареного чеснока; с запахами дождя, дыма из каминных труб, сырых плесневелых стен, заброшенных подвалов, вывешенного на балконах и под окнами белья: сложная аура старых городов, одновременно привлекательная и отталкивающая…
С самого утра он отчетливо чувствовал не тревогу – это чувство никогда не входило в сферу его внутренних импульсов, – а неясную опасность. Все то же неуютное ощущение сквозняка… Он оглянулся, лениво скользнул взглядом по ближайшим домам, по раскрытым веерам, распятым шалям и коралловым нитям в витринах; подняв голову, уперся взглядом в сырое моросящее небо… Что это с вами, барышня? Никак вы наладились чуйств лишиться. Брось, идиот: это не за тобой, это ты идешь по следу Это ты панически напряжен в ожидании письма от Люка, неизвестно почему уверенный в удаче маленького латиноса. А вдруг тот вовсе не во Флориде, и высокий русский коллекционер, о котором говорил простодушный Эдуард, вовсе не Босота.
Хорошо бы запить этот дурацкий ланч чашкой крепкого кофе. Тем более что морось над головой каждую минуту угрожает перейти в нудный бесконечный дождь.
Он свернул на боковую улочку, уводящую в сторону Худерии, заглянул в два-три заведения, где над баром висели все те же, подвешенные за волосатые копытца, части свиных туш (дались же они тебе!); наконец, в полуподвале углового дома на крошечной площади против Паласио де Фуэнсалида обнаружил то, что требовалось: небольшой опрятный кафетерий. Уютное помещение с величавым старинным буфетом, уставленным кружками и тарелками местного производства, с несколькими круглыми столиками – стеклянная столешница на витой металлической ноге, – и стульями с узорными спинками. В углу помещения – стружка винтовой лесенки на антресоль, где застряли еще два круглых столика. И тепло, и спокойно.
И кофе здесь умели варить. Главное, делал это занимательный толстяк с усами, как у Сальвадора Дали (верно, и кафетерия называется «У Сальвадора»), – одетый в какой-то бравый потертый мундир явно исторического свойства. Надо сказать, все вокруг было затейливо: там и сям развешаны по стенам наряды старых времен – шляпка с вуалью, серый сюртук, треуголка, тросточка с набалдашником в виде отшлифованного ладонями черепа; зеленый атласный корсет с полуобломанными крючками и сетью бесконечно запутанных шнуров…