Моя жизнь и люди, которых я знал - Андрей Чегодаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От книг по зоологии и ботанике я перешел к книгам по географии — начиная с Ратцеля, выучил наизусть прелестный географический атлас, изданный в небольшом формате издательством «Просвещение» и к великому сожалению пропавший с подавляющим большинством моих книг в 1918 году. Из книг об отдельных странах меня особенно тронула книга Гюнтера «Цейлон», которую я не положил в свой ящик, пропавший в 1918 году, так же как и другие свои самые любимые книги Э. Т. Сетона, Мензбира и некоторые другие.
Но я до своих четырнадцати лет читал не только книги о природе и по географии. Я сумел прочесть, например, шесть больших томов книги знаменитого французского географа Элизе Реклю «Человек и земля» — первой книги об истории человечества, мною прочитанной и заложившей основу моих исторических познаний. В этой книге много поэтического произвола и пылкой фантазии, но нужно помнить, что Реклю был участником Парижской коммуны и одним из главных теоретиков анархизма — значит, я воспринял историю человечества с весьма вольномысленной, чуждой всякому консерватизму точки зрения. Потом, когда мне стало двенадцать лет, были прочтены книги Ключевского, Петрушевского («Восстание Уота Тайлера») и другие.
Художественную литературу я начал читать позже, чем книги о природе, вероятно, лет с восьми. Я тогда впервые пошел в школу, и она сразу исказила мое чтение. Русская классическая литература преподавалась там так нудно, примитивно и неинтересно, что это не возбуждало никакого желания знакомиться с нею поближе. И хотя в библиотеке отца были и Пушкин, и Гоголь, и Лермонтов, и Толстой, и Чехов — я их не раскрывал и впервые как следует прочел уже после революции, когда мне стало шестнадцать или даже девятнадцать лет. Видимо, в 1916–м или 1917 году отец подарил мне стихи Некрасова в двух томах, и для меня чтение этих стихов было большой неожиданностью, хотя близким этот поэт мне не стал. Больше всего поразила меня поэма «Кому на Руси жить хорошо» и стихотворения вроде «У бурмистра Власа бабушка Ненила» или «Вянет, пропадает красота моя». В общем, знание русской литературы пришло ко мне много позднее моих четырнадцати лет. А до тех пор я читал почти исключительно литературу Запада. В моей личной библиотеке были все сочинения Жюля Верна, собрание сочинений Джека Лондона, все переведенные к тому времени книги Герберта Уэллса (только его фантастика) — но все эти авторы были мне чужды, в круг ценимых или тем более любимых они не вошли — разве что лучший из фантастических романов Уэллса «Чудесное посещение». Зато подлинно любимыми (и притом навсегда) стали Киплинг и Марк Твен. Киплинг пока еще только прозаик — его «Вот так сказки» и «Книга джунглей», Марк Твен — «Приключения Гекльберри Финна». Это была действительно великая литература, и я считаю, что для меня было честью, что еще в десять лет распознал это. Лишь много позже появился лучший перевод «Гекльберри Финна», сделанный Броудо, но даже и в менее совершенном переводе эта книга воздействовала с несокрушимой силой — я полностью согласен с Хемингуэем, сказавшим, что из этой книги Марка Твена вышла вся лучшая американская литература двадцатого века.
Важным событием моего детства стало путешествие в Москву в 1915 году, когда мне было десять лет.
Я уже рассказал, что в 1915 году отец нашел новую хорошую и просторную квартиру на Немецкой улице и мама занялась ее устройством. Чтобы мы с братом не мешали переезду в новую квартиру, нас отправили в Москву к старшей сестре отца Елизавете Николаевной Ольшевской. Она с мужем и детьми постоянно жила на даче на платформе Загорянской, следующей за Мытищами по Щелковской железнодорожной ветке. Теперь Загорянская стала окраиной Москвы, тогда она была от нее довольно далеко и представляла собой высокий сосновый лес, прорезанный продольными и поперечными просеками на равные квадраты с рассеянными по ним еще очень редкими дачами. На той просеке, где находилась дача Ольшевских, других дач не было. Просеки представляли собой две усыпанные песком дороги, примыкающие к лесу, а пространство между ними, посередине просеки, было занято густыми зарослями высокого цветущего кипрея (или «капорского чая»). При ветре казалось, что просеки залиты колеблющимся розовым морем.
Детей у Ольшевских было трое. Старший Стася (Станислав) был много старше нас, я думаю, ему было тогда лет шестнадцать или семнадцать. Впоследствии, в годы гражданской войны, он погиб на Северном Кавказе. Второй, тоже старше нас, была Руся (Мария) — милая славная девочка, относившаяся к нам дружески ласково. У меня есть ее фотография взрослой с маленьким сыном, но дальнейшую ее судьбу я не знаю. Младшим был Винька (Викентий), по возрасту приходившийся между мной и моим братом. Он был славный, веселый товарищ, был нашей постоянной компанией. Он очень скоро, еще мальчиком, умер от какой‑то тяжелой болезни.
Но, конечно, главным в нашем пребывании у тети Лизы были частые поездки в Москву, запомнившиеся мне крепко на всю жизнь.
Первая поездка в Москву оказалась очень грустной и неприятной. Накануне в Москве произошел безобразный немецкий погром. Шла война с Германией, и местные власти, по — видимому, побоялись не допустить такое дикое хулиганство, посчитав его выражением благородного народного патриотизма. От Ярославского вокзала путь в город лежал по Мясницкой улице, на которой было много немецких магазинов, и она в день нашего первого приезда в Москву представляла страшное зрелище. Среди других магазинов я увидел разгромленный кондитерский магазин фирмы Эйнем, чей чудесный шоколад мама постоянно покупала нам в Саратове. Такая же печальная судьба постигла магазины Иммера и Мейера, двух фирм, торговавших цветочными и огородными семенами — я знал их по толстым щедро иллюстрированным каталогам, которые внимательно читал в Саратове. Страшно было смотреть на разбитые огромные стекла витрин, на выброшенные на улицу ящики и рассыпавшиеся по тротуару и мостовой семена. Сколько прекрасных цветов погибло не расцветши!
Но во вторую нашу поездку следы погрома были уже убраны. Не помню, в какой последовательности мы смотрели Москву. Вероятно, начали с Кремля — были в соборах, любовались на колокольню Ивана Великого, на Царь-пушку и Царь — колокол, ходили по колоннаде вокруг памятника Александру Второму. Были в храме Христа Спасителя. Были в зоопарке, похоже, не один раз. Были в этнографическом отделе Румянцевского музея, где меня поразила длинная вереница больших витрин, где были выставлены восковые фигуры представителей всех народов России в национальных одеждах и в окружении разных предметов труда и жизненного обихода. Когда в 1924 году Румянцевский музей был ликвидирован, эта замечательная коллекция была передана в ленинградский Музей антропологии и этнографии имени Петра Великого. Картинную галерею Румянцевского музея (как и Третьяковскую галерею) тетя Лиза нам не показала, видимо, побоялась стать плохим для нас гидом по мало знакомой ей мировой и русской живописи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});