Молох морали - Ольга Михайлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но девица Галчинская молча сидела у стола и, похоже, вовсе не услышала подругу.
Нальянов то ли задумался, то ли сделал задумчивый вид.
— Нет души? Как интересно…
Дибич не любил подобных бесед, сознавая их полнейшую бессмыслицу. Нальянов, понял он, тоже считает их глупейшим вздором и сейчас просто забавляется. Меж тем Дибич заметил то, что позабавило его самого. Деветилевич явно ревновал Климентьеву к Нальянову, холодное бешенство читалось и на козлиной физиономии Левашова — по тому же поводу. Девица же, забыв обо всём, уже четверть часа глядела на Нальянова, не мигая. Странно, но сейчас, при свечах, Юлиан Нальянов показался Дибичу удивительным красавцем — его лицо казалось нарисованным ликом ангела с рождественской открытки.
Дибич неожиданно вспомнил об Анастасии. Та уже вернулась в гостиную с подносом и, присев в кресло, смотрела в пол. Заметил Дибич и то, что Мария Тузикова выглядит растерянной, Аннушка — бросает на Нальянова взгляды недоброжелательные и гневные, которые того скорее забавляют. Лизавета слушала его очень внимательно, Ванда же молчала, опустив глаза в свою тарелку.
Марии Тузиковой показалось странным, что Гейзенберг не дал никакой отповеди Нальянову.
— То есть вы считаете, что нужно смириться с беззакониями и ничего не делать? — возмущённо спросила она.
Нальянов посмотрел на девицу с надменным выражением, но ответил.
— Ну, толика смирения никому ещё не помешала.
Мария ничего не ответила, беспомощно оглянувшись на Лаврентия Гейзенберга. Последний робко заметил:
— Но ведь ради народного счастья, Юлиан Витольдович…
— Народное счастье — это неопределимая категория. Меня, например, счастливым делает лунный свет на воде. Но предложи это счастье другому — обидится.
— Ведь люди идут на смерть, — поддержал Гейзенберга Харитонов.
— Готовность на смерть не может извинить склонности оценивать истину по кухонным критериям, избавить от бескультурья, оправдать отсутствие глубоких знаний и неспособность к серьёзному мышлению, я же неоднократно говорил вам это, Харитонов. Вы не задумывались, почему при таком обилии героев у нас так мало порядочных людей, и почему все эти герои, начав с готовности пойти на эшафот, кончают обычно вином, картами да сифилисом? Если убеждения приводят к эшафоту — они совсем не обязательно святы. Но дураков смерть за убеждения завораживает, парализует ум и совесть: для них всё, что заканчивается смертью, освещено, всё дозволено тому, кто идёт на смерть. В свете этой дьявольской идейки всякие заботы о жизни, чести и совести — провозглашаются мещанством. Возрази — тебе скажут, что ты трясёшься за свою шкуру.
— Ну, — осторожно вмешался Деветилевич, лицо его чуть перекосилось, — вам-то такого не скажут.
— И правильно, — безапелляционно отрезал Нальянов, — потому что любому, кто мне это скажет, я всажу пулю в лоб.
— И, поговаривают, это уже случалось, — не глядя на Нальянова, пробормотал Аристарх.
— Разумеется, — отмахнулся Нальянов точно от мухи. — Но глупо каждое деяние оценивать по принципу, — грозит ли за него смерть? Как раз в этой преувеличенной оценке смерти и скрывается самая большая трусость, — губы его гадливо перекосило, он презрительно прошипел, — подумаешь, смерть…
Харитонов сильно побледнел и обратился к Нальянову, глядя на него напряжёнными глазами.
— Вы, насколько я знаю, не трус и истину по кухонным критериям не оцениваете. И над героями смеётесь. А порядочным человеком вы сами себя считаете?
Нальянов несколько мгновений, нахмурившись, молчал, не отрываясь, смотрел на Харитонова. Потом злобно рассмеялся:
— Если оценивать человека по готовности на смерть, как вы и делаете, то я порядочнее всех ваших героев вместе взятых, — едва ли не с хохотом отчеканил он и поднял зло блеснувшие глаза на Харитонова. — И вы, Илларион, это знаете.
Илларион Харитонов молчал, не поднимая глаз.
Растерянная Анна Шевандина, понявшая из этой перепалки довольно много, испуганно и недоуменно спросила:
— Но… к чему вы призываете?
— Я не проповедник. Кто поставил меня к чему-то призывать, помилуйте?
Анастасия Шевандина обратила на сестру короткий взгляд и тихо заметила.
— Проповеди сегодня не в моде, Анна.
— Но как же? — Анна растерялась. — Ведь все ищут пути, чтобы освободить народ!
Нальянов вздохнул.
— Никакие рассуждения неспособны показать человеку путь, который он не хочет видеть.
— Вы… о чём?
— Есть ныне забытая миром страшная формула: «Мир живёт немногими». Она несколько кощунственна, конечно, — со вздохом обронил Нальянов, — но мне она всегда нравилась. Огромное количество людей, увы, просто не знают, кем они являются и зачем живут. С ужасом вижу, что и боятся узнать. Им страшно наедине с собой. Их единение в любом учении — якорь спасения, и им нет разницы, что их объединит — революция или вышивание крестиком. Но те, в ком есть понимание себя и Бога — всегда будут отторгать стадные учения, и никогда не будут служить ничему, кроме Бога.
Но тут абсолютно не к месту вылез до сих пор молчавший жених Лизаветы и перебил её.
— Служение благу народа есть высшая и единственная обязанность человека, а что сверх того — опасная погоня за призраками. Все глупость, суеверие, ненужное и непозволительное барство.
Нальянов смерил Осоргина ленивым взглядом, и, не отвечая, спросил у Дибича, как, по его мнению, распогодится ли к утру? Тот взглянул в окно и кивнул. Пожилая служанка внесла самовар и пироги. В разговор вмешался хозяин. Не согласятся ли Юлиан Витольдович и Андрей Данилович составить им компанию в завтра? Они хотят устроить пикник в Павловске в Старой Сильвии с холодными закусками, ветчиной, свежими сливками.
Нальянов собирался что-то ответить, но Дибич, опережая его, ответил, что с удовольствием придёт и кинул странный взгляд на Нальянова. Тот заметил его, почесал пальцами лоб и, хоть и обязательно должен был там быть, проронил, что, возможно придёт: во взгляде Дибича он прочёл просьбу согласиться. Харитонов, глядя на Нальянова взглядом больным и похоронным, вдруг проронил почти молящим голосом:
— Нальянов, но…всё же… вы можете, конечно, глумиться над народом и осмеивать наши идеалы…
Юлиан, нервно отбросив чайную ложку, резко звякнувшую о блюдце, перебил его, словно хлестнул по лицу.
— Ларион! — тот вздрогнул и умолк, Нальянов же продолжил. — Перед вами на тарелке пирог. Вам принесли его минуту назад. — Харитонов нахмурился, точно вдруг разглядев стол. — Скажите, кто принёс его вам? — Харитонов ошеломлённо уставился на тарелку, повертел головой и пожал плечами. Нальянов же тяжело вздохнул и менторским тоном проговорил, — не заметили? Это была женщина лет пятидесяти пяти, хозяин назвал её Анной Дмитриевной, потом Анютой, она, судя по говору, уроженка Ярославской или Костромской губернии, её седые волосы зачёсаны на прямой пробор, лицо квадратное, губы крупные, глаза бледно-голубые, одета в тёмно-синее платье с белым кружевным воротником, шаль цветная, куплена на Апраксином дворе. Судя по моим наблюдениям, недавно переболела сильной простудой, никогда не была замужем, очень любит кошек и большая любительница вышивания.
Ростоцкий странно хмыкнул, потом, покачав головой, рассмеялся.
— На тридцать вёрст ошиблись, Юлиан Витольдович, она с Нерли, это Владимирская губерния. Анюта!
Женщина появилась в комнате.
— Барин…
— Ты же владимирская, с Нерли?
— В Исаевском родилась, барин, ярославские мы.
Ростоцкий вытаращил глаза, восхищённо покачал головой, а Харитонов, моргая под золотой оправой очков, хоть тоже изумлённо и растерянно улыбался, но недоумевал.
— Ну… и что? — обернулся он к Нальянову.
— Ничего, — пожал плечами Юлиан, — просто прежде, чем спасать народ и умирать за его благо, научитесь, Илларион, просто замечать его.
Осоргин сидел молча, прикрыв глаза и почти не дыша от бешенства. Этот человек просто выводил его из себя. Он осмеливался кощунствовать и откровенно плевать на святое — и при этом никто не осмеливался возразить ему. Но даже и на возражения этот негодяй плевать хотел, делал вид, что вовсе не замечал возражений или откровенно глумился. Подлец. Откровенный выродок. При этом больше всего Леонид Осоргин бесился именно от наглой дерзости барича, которая почему-то странно подавляла.
Сергей Осоргин тоже злился и ничего не мог понять. Кто позволил этому наглому барину высказываться с таким апломбом? Сам он привык считать себя человеком, разорвавшим всякую связь с приличиями и условностями, истинным революционером. То, что приходилось работать в ненавистном министерстве — воспринимал как нечто случайное. Он помнил уроки революционного дела: «Все изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в революционере единою холодною страстью революционного дела». Он строго делил общество на категории. В первой были осуждённые, насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство, лишив его умных энергических деятелей. Вторая — из тех, кому временно даруют жизнь, дабы они зверскими поступками довели народ до бунта. К третьей принадлежали высокопоставленные богатые и влиятельные скоты, которых надо опутать, сбить с толку и по возможности сделать рабами. Четвертая состояла из государственных честолюбцев и либералов, коих требовалось скомпрометировать и их руками мутить государство. Пятая категория — доктринёры и революционеры, праздно-глаголющие в кружках и на бумаге. Их надо беспрестанно толкать в действия, результатом которых будет бесследная гибель большинства и настоящий отбор немногих.