Упырь на Фурштатской - Р....
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свечи мигают желтым пламенем; день. Пришел Сергей; видит, что я не ложился, однако, ни слова. И я молчу.
Напившись чаю, я отправился в лечебницу, где содержался Петров. Это оказалось недалеко, на Девичьем поле, в каких-нибудь пяти-шести минутах ходьбы. Хозяин лечебницы — спокойный, рыжий чухонец, с бледным лицом, которое узкая длинная борода так вытягивала, что при первом взгляде на психиатра невольно являлась мысль:
— Этакая лошадь!
Очень удивился, узнав мое имя.
— Представьте, как вы кстати! Петров уже давно твердит нам вашу фамилию и ждет, что вы придете.
— Следовательно, вы позволите мне повидать его наедине? спросил я, крайне неприятно изумленный этим сообщением.
— Сколько угодно. Он из меланхоликов; смирный. Только вряд ли вы разговоритесь с ним.
— Он так плох?
— Безнадежен. У него прогрессивный паралич. Сейчас он в периоде «мании преследования» и всякую речь сворачивает на свои навязчивые идеи. Путаница, в которой, как сказал бы Полоний, есть однако же что-то систематическое.
Камера Петрова, высокая, узкая и длинная, с стенами, крашеными в голубой цвет над коричневой панелью, была — как рама к огромному, почти во всю вышину комнаты от пола до потолка, окну; на подоконник были вдвинуты старинные кресла-розвальни, а в креслах лежал неподвижный узел коричневого тряпья. Этот узел был Петров. Я приблизился к нему, превозмогая трусливое замирание сердца. Он медленно повернул ко мне желтое лицо — точно слепленное из целой системы отечных мешков: под глазами на скулах, на висках и выпуклостях лба — всюду обрюзглости, тем более неприятные на вид, что там, где мешков не было, лицо казалось очень худым, кожа липла к костям.
Петров бросил на меня взгляд — и бессмысленный, и острый — и проворчал:
— Ага, приехал… Я знал… ждал… Садись.
Мы с ним никогда не были на «ты», но теперь его «ты» не показалось мне странным. Как будто вдруг явилось между нами нечто такое, после чего иначе говорить стало нельзя, и «вы» звучало бы пошло и глупо. Мы внезапно сблизились, теснее чего нельзя, хотя и не дружественной близостью. Я мялся, затрудняясь начать разговор:
— Как, мол, это ты, Василий Яковлевич, посылаешь ко мне в гости мертвых женщин?
Ему, сумасшедшему, такой вопрос, может быть, и не покажется диким; но ведь я-то — в здравом уме и твердой памяти: какое же нравственное право имею я предлагать такие вопросы? Но, пока я медлил, он сам спрашивает:
— Что? была?
Совсем равнодушно. А у меня дыхание теснит, и губы холодеют.
— Вижу, бормочет, — вижу, что была. Ну что ж? С этим, братец, мириться надо, ничего не поделаешь. Терпи.
— Ты о ком говоришь то, Василий Яковлевич? не уразумею тебя никак…
— Как о ком, братец? О ней… об Анне.
Я привскочил на стуле, схватил Петрова за руки. И все во мне дрожало. Шепчу:
— Так это было вправду? И он шепчет:
— А ты думал — нет?
— И, стало быть, действительно, есть такая мертвая Анна, которую мы с тобой вдвоем видим и знаем?
— Есть, брат.
— Кто же она? скажи мне, безумный ты человек!
— Я знаю, кто она была, а кто она теперь, это, брат, мудрее нас с тобою.
— Галлюцинация? бред? сон?
— Нет, братец, какой там сон… Но потом подумал и головою затряс.
— А, впрочем, черт ее знает: может быть, и сон. Только вот именно от этого сна я сначала спился, а теперь собрался умирать. И притом, как же это? — он ухмыльнулся, — я сижу в сумасшедшем доме, ты обретаешься на свободе и в своем разуме, а сны у нас одинаковые.
— Ты мне ее послал? горячо упрекнул я. Он прищурился как-то и хитро, и глупо.
— Я послал.
— Зачем?
— Затем, что она меня съела, а еще голодна, — пускай других ест.
— Ест?!
— Ну, да: жизнь ест. Чувства гасит, сердце высушивает, мозги помрачает, вытягивает кровь из жил. Когда я умру, вели меня анатомировать. Увидишь, что у меня, вместо крови, одна вода и белые шарики… как бишь их там?.. Хоть под микроскоп! Ха-ха-ха! И с тобой то же будет, друг Алексей Леонидович, и с тобой! Она, брат, молода: жить хочет, любить. Ей нужна жизнь многих, многих, многих…
И расхохотался так, что запрыгали все комки и шишки его обезображенного лица.
— Ты смеешься надо мною. Как: «хочет жить и любить»? Она мертвая…
— Мертвая, а ходит. Что она разбила себе пулей висок, да закопали ее в яму, да в яме она сгнила, так и нет ее? Ан вот и врешь: есть! На миллиарды частиц распалась и, как распалась, тут-то и ожила. Они, брат, все живут, мертвые-то. Мы с тобой говорим, а между нами вон в этом луче колеблется, быть может, целый вымерший народ. Из каждой горсточки воздуха можно вылепить сотню таких, как Анна.
Он сжал кулак и, медленно разжав его, отряхнул пальцы. Я с содроганием последил его жест. Сумасшедшая болтовня Петрова начинала меня подавлять.
— Ты думаешь, воздух пустой? бормотал он, — нет, брат, он лепкий, он живой; в нем материя блуждает… понимаешь? послушная материя, которую великая творческая сила облекает в формы, какие захочет…
— Господи! Василий Яковлевич! — взмолился я, — не своди ты меня с ума: не понимаю я… Но он продолжал бормотать:
— Дифтериты, холеры, тифы… Это ведь они, мертвые, входят в живых и уводят их за собою. Им нужны жизни чужие в отплату за свою жизнь. Ха-ха-ха! в бациллу, чай, веришь, а — что мертвые живут и мстят, не веришь. Вот я бросил карандаш. Он упал на пол. Почему?
— Силою земного притяжения?
— А видишь ты эту силу?
— Разумеется, не вижу.
— Вот и знай, что самое сильное на свете — это невидимое. И, если оно вооружилось против тебя, его не своротишь! Не борись, а покорно погибай.
— Но ведь я видел Анну, — возразил я с тоскою, — я обнимал ее, целовал…
Петров нахмурился.
— Знаю все… испытано… Она сжигает мозг. Другим дифтериты, тифы, холера, а тебе и мне, — он ткнул пальцем, — нам безумие.
— Да за что же? за что? вскричал я в бешенстве. Он нахмурился еще больше.
— О себе-то я знаю, за что. Она, брат, с меня кровь свою взыскивает. Пятна то там, в квартире, закрашены или нет?
— Не знаю… она тоже спрашивала о каких-то пятнах.
— Вот, вот… Это — когда я сказал ей, что хочу жениться, а она — как хочет; либо пусть на родину едет, либо я здесь выдам ее замуж за хорошего человека… А потом прихожу из суда, и она лежит, и полчерепа нет… И мой револьвер… А подоконник, пол — красные: кровь и мозг…
Мы помолчали.
— Хорошо. Она тебя любила, ты ее бросил, она тебе мстит, — это я понимаю. При чем же здесь я то, посторонний человек?
— А к тебе, брат, я ее послал. Я давно ее молил, чтобы она перестала меня истязать. Что, мол, тебе во мне? Ты меня всего иссушила. Я выеденное яйцо, скорлупа без ореха. Дай мне хоть умереть спокойно, уйди! Она говорит: уйду, но дай мне взамен себя другого. Сказываю тебе: молода, не дожила свое и не долюбила. Я и послал к тебе.
— Да почему же именно ко мне, а не к Петру, Сидору, Антону? как ты вспомнил обо мне? откуда ты узнал, что я живу на твоей квартире? Ведь мы с тобой почти чужие люди, встречались раз-два, много три в год… Почему?!
Петров бессмысленно качал головою и бормотал:
— А я, брат и сам не знаю почему.
Он поднял на меня глаза и засмеялся.
— Алексей Леонидович Дебрянский, Плющиха, дом Арефьева, квартира № 20! Квартира № 20, дом Арефьева, Плющиха, Алексей Леонидович Дебрянский! Дебрянский! Дебрянский! зачастил он громко и быстро.
— Что это значит?
Он ответил мне таинственным взглядом.
— Две недели, брат, так то стучит… вроде телеграфа…
— Кто стучит?
— А вон там…
Петров кивнул на изразцовую печь в углу у входа.
— Мудрецы здешние, доктор с компанией, говорят: сверчки напели. Отчего же они мне напели о Дебрянском, а не о Петре, Сидоре, Антоне, как ты сказал? Кто их научил? Хорошо! пускай сверчки, я согласен и на сверчков, — да научил-то, научил кто их?
Петров подозрительно покосился на двери и нагнулся к моему уху:
— А я знаю: сила, брат, сила научила… та, невидимая, то, что всего сильнее и страшнее. Ты, вот, Анны испугался. Анна — что? Анна — вздор: форма, слепок, пузырь земли! Анна — сама раба. Но власть, но сила, которая оживляет материю этими формами и посылает уничтожать нас, — that is the question![42] Ужасно и непостижимо! И они — пузыри-то земли не отвечают о ней. Узнаем, лишь когда сами помрем. Я, брат, скоро, скоро, скоро… И из меня тоже слепится пузырь земли, и из меня!
Он таращил глаза, хватал руками воздух и мял его между ладоней, как глину. Меня он перестал замечать, весь поглощенный созерцанием незримого мира, который копошился вокруг него…
«Лепкий воздух, живой», с отвращением вспомнил я и задрожал, поймав себя на том, что, повторяя жест Петрова, сам мну в руках воображаемую глину… И, в слепом ужасе пред этою заразою помешательства, я убежал от больного.