История жирондистов Том I - Альфонс Ламартин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой такой очаг находился на севере: им стала Швеция. Не суеверное рабство католицизма, не династические и даже не национальные интересы возбуждали в короле Густаве III неприязнь к революции; это было чувство более высокое — бескорыстное стремление сражаться за дело королей, а особенно за королеву, красота и несчастья которой увлекли и умилили его сердце. Это был последний отблеск рыцарского духа, который мстил за женщину, оказывал помощь жертвам, поддерживал право. Угаснув на юге, он блеснул в последний раз на севере.
В политике Густава III проявилась частица предприимчивого гения Карла XII. Швеция под династией Вазы слыла страной героев. Но когда геройство несоразмерно с силами и способностями, оно уподобляется безумию. В планах Густава против Франции заключались и геройство, и глупость. Но эта глупость была благородна, как само дело Густава, и великолепна, как его мужество. Судьба приучила Густава к смелым и отчаянным предприятиям, а успех научил не видеть ни в чем невозможного. Он устроил революцию в своем королевстве, осмелился встретиться лицом к лицу с русским колоссом[15], и если бы Пруссия, Австрия и Турция помогли Густаву, то Россия столкнулась бы на севере с серьезным препятствием. Видя, как отечество волнуется из-за анархического преобладания дворянства, он решился сам ниспровергнуть конституцию. Сходясь в мыслях с буржуазией и с народом, он, со шпагою в руке, увлек войска, арестовал Сенат в его собственном зале заседаний, лишил власти дворянство и добыл королевскому сану те прерогативы, которых ему недоставало для защиты отечества и управления им. В три дня, без пролития капли крови, Швеция сделалась монархией благодаря шпаге Густава. Монархическое чувство в нем укрепила ненависть, которую он питал к привилегиям сословий, им низвергнутым. Дело королей оказалось целиком его личным делом.
Густав страстно принял к сердцу дело Людовика XVI. Мир, заключенный с Россией, позволил ему обратить свои взоры и силы на Францию. Военный гений Густава уже мечтал о триумфальной экспедиции на берега Сены. В молодости, под именем графа Гага, он пользовался гостеприимством в Версале. Мария-Антуанетга, которая была тогда в полном блеске молодости и красоты, очутилась теперь униженной пленницей в руках безжалостного народа. Освободить эту женщину, восстановить трон, заставить благословлять себя и вместе с тем бояться себя во французской столице, — это казалось ему одним из тех приключений, каких некогда искали коронованные рыцари. Только финансы Густава препятствовали выполнению этого смелого плана. Он вел переговоры с испанским двором о займе, приглашал к себе французских эмигрантов, известных военными талантами, советовался с маркизом Буйе, уговаривал венский, петербургский и берлинский дворы соединиться с ним в общем крестовом походе королей. От Англии Густав требовал только нейтралитета. Россия ободряла Густава. Екатерина чувствовала себя оскорбленной унижением королевского сана во Франции. Россия вела переговоры, Австрия выжидала, Испания трепетала, Англия наблюдала. Каждый новый взрыв революции во Франции заставал Европу в нерешительности.
Таково было политическое положение, занятое европейскими кабинетами относительно Франции. Но по отношению к революционным идеям настроение народов было иное.
Просветительскому и философскому движению в Париже соответствовало движение в остальной Европе, а особенно в Америке. Испания озарялась первыми лучами здравого смысла: иезуиты были изгнаны из нее правительством. Инквизиция загасила свои костры. Испанское дворянство краснело за священную охлократию своих монархов. В Италии и в самом Риме мрачный католицизм Средних веков считал сам себя одряхлевшим учреждением, которое должно было испросить прощение своему существованию любезностью к светским владетелям и к духу своего времени. Бенедикт XIV принял от Вольтера посвящение «Магомета». Кардиналы Пассионеи и Квирини состояли с Фернеем[16] в переписке. В римских буллах рекомендовались терпимость к инакомыслящим и повиновение воле государей.
Неаполь, управляемый развратным двором, оставил религиозный фанатизм народу. Флоренция под управлением принца-философа [Пьетро Леопольда I] представляла собой экспериментальную колонию для новых учений.
Милан под австрийским знаменем содержал в своих стенах целую группу поэтов и философов. Беккариа писал смелее Монтескье[17]: его книга «О преступлениях и наказаниях» стала настоящим обвинительным актом против законов его страны.
В Англии мысль, свободная с давних пор, способствовала устойчивости нравов. Аристократия была там так могущественна, что не терпела преследований, а богослужение и современное сознание пользовались равной популярностью. Правительство было народным, только народ этот состоял из первых лиц. Палата общин больше походила на аристократический сенат, чем на демократический форум, но этот парламент оставался открытым учреждением, и самые смелые правительственные вопросы обсуждались там вслух, на глазах нации и Европы. Королевский сан, почитаемый по форме, но в сущности бессильный, имел только верховное председательство над парламентскими состязаниями и распределял победы.
Голландия представляла собой мастерскую реформаторов: туда, под защиту абсолютной терпимости и почти республиканской свободы, удалялось и там искало распространения через печать все, что не могло высказаться в Париже, Италии, Испании или Германии. Со времен Декарта независимая философия избрала Голландию своим приютом: Вольтер, Руссо, Дидро, Мирабо печатали там свои сочинения. Все вольности мысли оставались там неприкосновенны, а активная книготорговля способствовала низвержению религий и тронов.
В Германии, стране медлительности и терпения, умы, на первый взгляд ленивые, серьезно и сосредоточенно принимали участие в общем движении европейского духа. Свободная мысль принимала там формы всеобщего заговора. Она облекалась таинственностью: образованная и склонная к формализму Германия любила придавать даже возмущениям видимость науки и традиции. Приманкой к усвоению новых истин служили чары воображения, которые столь сильно действовали на идеалистичную, мечтательную натуру Германии.
Фридрих Великий сделал из своего двора центр религиозного неверия. В штыках для него заключалось все право государя, в восстании — все право народа, в победах или поражениях — все право общества. Счастье, которое постоянно ему улыбалось, способствовало его пренебрежению нравственностью. После его смерти Берлин продолжал идти в том же направлении. Царствование Фридриха имело, по крайней мере, один счастливый результат. Из того самого презрения, с каким Фридрих относился к религиям, родилась в Германии религиозная терпимость. Под сенью ее философский дух организовал тайные общества по образцу франкмасонов. Секта иллюминатов, основанная и управляемая Вейсгауптом, распространилась в Германии вместе с франкмасонами и розенкрейцерами. Все они сходились в одинаковом презрении к существующим учреждениям, в одинаковом стремлении к обновлению умов и общественного порядка. Все оказались демократичными в своих выводах, потому что были воодушевлены любовью к людям, без различия классов. Поэт-скептик Гете, поэт-республиканец Шиллер, религиозный поэт Клопшток услаждали своими строфами университеты и театры; каждый взрыв событий в Париже получал звучное эхо, разносимое по берегам Рейна.
В целой Европе нельзя было назвать ни одного знаменитого имени, которое присоединилось бы к партии прошлого, одни только посредственности остались под кровом прежних учреждений. На горизонте будущего явился всеобщий мираж: быть может, слабые мира сего видели в нем свое спасение, а сильные — свою гибель, но все стремились к нововведениям.
Таким было настроение умов в Европе, когда принцы, братья Людовика XVI, и другие эмигрировавшие аристократы начали разъезжать по Швейцарии, Савойе, Италии и Германии, прося у европейских держав и аристократии помощи и мщения. Франция опустела в значительной степени: сначала опустели ступени трона, потом двор, замки, епископские кафедры и, наконец, ряды армии. Офицеры эмигрировали массово; моряки, спустя некоторое время, последовали примеру сухопутной армии.
Это не означало, что духовенство, дворянство, военные и моряки были, по сравнению с другими сословиями, обойдены влиянием революционных идей, которое подняло нацию в 1789 году; напротив, движение началось с них. Философия вначале осветила верхушку нации. Мысль века проявлялась особенно среди высших классов народа; но последние, желая реформы, не хотели при этом хаоса. Когда стало понятно, что духовное движение идей превращается в восстание народа, они затрепетали. Дух касты побуждал дворянство эмигрировать, дух товарищества побуждал к тому же офицеров, придворные считали постыдным оставаться в стране, до такой степени осквернившей королевское достоинство. Женщины, господствовавшие тогда в общественном мнении Франции, нежное и подвижное воображение которых быстро переходит на сторону жертв, в большой степени принадлежали к партии трона. Повинуясь их голосу, молодые люди отправлялись за границу искать мстителей, а оставшиеся дома получали веретено — символ трусости!