Цепь в парке - АНДРЕ ЛАНЖЕВЕН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но главное, черная тетрадь была единственным проявлением его слабости там, какой-то противоестественной, унизительной слабости, недостойной мужчины, почти граничащей с малодушием. Зря он доверился бумаге, потому, что если бы все это осталось лишь у него в голове, то тайна оберегла бы эти мгновения, которыми он мог бы наслаждаться один, не стыдясь, потому что он в любой момент мог бы скрыть от чужих глаз ту нежность, которая была ему заказана. Ведь в тот раз впервые живой человек раздвоился в его сознании не настолько, чтобы его нельзя было признать. Но когда слова попали на бумагу, их прочли другие, и в первую очередь — главное заинтересованное лицо; живой персонаж разрушил воображаемого, а сам он долго мучился от стыда, не мог простить себе отступление от мужских законов чести.
Святая Агнесса! В тетради она называлась не иначе как «принцесса», но даже Свиное Копыто сразу догадалась, кого он имел в виду. Вдобавок он там объяснял для самого себя, как будто в том была нужда, почему Свиное Копыто прозвали именно так: если она собиралась отвесить пощечину кому-нибудь из старших, то сначала стукала его каблуком по косточке на ноге, чтобы он потерял равновесие и не мог удрать. И хотя все отлично знали этот ее прием, он ей почти всегда удавался. В тетради у него не получилось даже связной истории: между записями зияют огромные пустоты, самое важное утрачено, а то, что не утрачено, невозможно понять без объяснений, и проще было бы все прочесть у него в голове, но этого не может никто, даже он сам, через день или уже даже через час, потому что в часе столько минут, а за минуту успевает пробежать столько мыслей, а мысли — это нечто неосязаемое, невидимое, подобно каплям, каждая из которых — еще не вода, и ни одна из них не знает о той, что капнет за ней вслед или капнула секунду назад.
Первые слова в тетрадке совершенно бессмысленные: «Сквозь красную пелену в глазах я сначала увидел ее белую руку, которая тоже была красной, и, когда она дотронулась до моего лба, я ничего не почувствовал, словно рука прошла его насквозь, но это прикосновение показалось мне таким нежным, точно ее пальцы были шелковые».
Дело в том, что тогда он болел корью, лежал в темной комнате, веки у него отяжелели, поэтому рука, даже самая белоснежная, казалась красной. У него был такой сильный жар, что лоб, вернее, вся голова казалась какой-то непомерно огромной, будто заполняла собой всю комнату, от стены до стены, и неудивительно, что ее рука должна была пройти сквозь толщу этого тумана, прежде чем он ощутил нежность прикосновения.
— Это еще ничего, это горячечный бред! — бросила во время судилища Святая Агнесса, но она-то никогда не болела корью и не могла знать, что для него все так и было на самом деле и что сквозь обыденные слова, даже если они плохо вяжутся между собой, порой прорывается правда.
Он начал так потому, что самым первым, самым важным мгновением было именно это неожиданное открытие в разгар его болезни — собственно говоря, болел не он один, корь подхватили сразу десятки мальчиков, словно на них обрушилась некая коллективная кара; и вот тогда, в изоляторе, внезапное открытие — вместо привычной враждебности столь непосредственная дружеская теплота, что это выглядело сказочно-неправдоподобным. То, чего он ожидал, не смея признаться себе в этом даже в самых своих сокровенных мечтах, вдруг стало явью от прикосновения живой женщины.
Попасть в изолятор означало терпеть ежедневные посещения Святой Сабины, выслушивать в мельчайших подробностях рассказы о страданиях Христа или мученичестве какой-нибудь святой вороны и быть под неусыпным надзором глухонемой ключницы, поминутно злобно тявкающей, но главное, это означало лежать целый день в постели; конечно же, в изолятор ему не хотелось, и он изо всех сил старался на утренних осмотрах обмануть бдительность Свиного Копыта: это удавалось ему дольше, чем другим, и настолько все прошло удачно, что, когда у него высыпала сыпь и его разоблачили, остальные уже выздоровели. В изолятор он отправился с ужасом. Первая ночь и утро следующего дня прошли без особых событий, потому что лихорадка подхватила его и унесла на какую-то бесконечную церковную службу, где все было багрово-красным, так что он почти ослеп. Потом вместо полоумной ключницы он увидел — сначала всего на секунду — бледную улыбающуюся девушку, так неумело притворявшуюся вороной, что он чуть не прыснул. Это видение постоянно возвращалось и становилось все отчетливее: она действительно оказалась молоденькой, красивой, улыбающейся, с прядкой белокурых волос, упрямо выбивавшейся из-под чепца, и ее гибкая талия, любое ее движение были на редкость грациозными. Однако она еще долго пребывала на рубеже красного моря, почти сливалась с горячечным бредом, пока он не почувствовал первого прикосновения прохладной ладони. Его никто и никогда так не гладил, наверное, с самой колыбели, и эта бело-красная рука, нежная и невесомая, в один миг вернула его к самым истокам его жизни, к беспредельной белизне, лишенной очертаний и форм.
Он не осмеливался шевельнуться, боясь вспугнуть руку, и каждый раз потом, когда она приближалась, он закрывал глаза и лежал, точно мертвец. В тетради это выглядело так:
«В больших потайных покоях, на верху заброшенной башни, я каждое утро вскрываю свою рану острием длинной шпаги, которая выпадает у меня из рук, ослабевших от потери крови; я делаю это, чтобы никогда не выздоравливать и чтобы за мной вечно ухаживала таинственная принцесса — она так умеет перевязывать рану, что на ее белых руках не остается и капельки крови. Мы до сих пор не обменялись ни единым словом: я боюсь, что она узнает во мне врага, и это покроет ее позором. Но иногда она так нежно поет, что из глаз у меня текут слезы».
Однажды утром она его основательно встряхнула и сказала со смехом:
— С сегодняшнего дня начнешь есть. У тебя нет ни жара, ни сыпи. А завтра вернешься в класс.
Объяви она ему, что он через месяц умрет, он бы, наверно, не был так потрясен. Он тут же обозвал рыцаря ничтожеством и трусом за то, что тот считал, будто можно долго болеть, имея одну-единственную рану, и заставил его взрезать себе живот в трех местах; тогда принцесса в величайшем горе, плача без слез, сообщила ему, что теперь ей не удастся спасти ему жизнь и он должен вручить свою душу господу богу. Но это никак не повлияло на жизнерадостную улыбку Святой Агнессы и не отсрочило выздоровления, которое мчалось теперь бешеным галопом. Не желая терять ни минуты из тех, что осталось ему провести наедине с ней, он встал с постели и ходил за ней по пятам целый день, болтая всякую чушь, чтобы только слышать ее голос, всегда отзывавшийся на шутку. Она рассказала ему, что раньше была учительницей в городской школе для девочек, а здесь она всего две недели и никогда не видела столько мальчиков сразу, но, к счастью, эпидемия кори дала ей время освоиться, и она поняла, что дети, у которых нет родителей, чуточку озлоблены, но это ничего, просто им нужно больше тепла и ласки. Такая доверчивость и простодушие нуждались в его безотлагательном покровительстве, и он не колеблясь позволил отцу принцессы заколоть рыцаря из башни и заточить обесчещенную дочь в Большой дом, где правят вороны.
«Рыцаря бросили умирать в лесу, но он нашел в себе силы доползти до хижины дровосека, а дровосек оказался искусным лекарем и исцелил его раны, так что через несколько дней он пустился на поиски принцессы, узнав от дровосека о ее печальной участи. Прослышав про его исцеление, отец принцессы приказал вырядить свою дочь вороной, чтобы никто не смог ее узнать. Но я знаю всю правду и, когда вырасту, умчу ее отсюда на лихом скакуне. А до той поры мы верно служим ей и оберегаем ее».
На следующий день он вышел из изолятора и узнал от товарищей, что Святая Агнесса будет заменять у них Свиное Копыто, а Свиное Копыто заменит Святую Сабину, потому что Святая Сабина никак не может оправиться от своего последнего видения, оттого-то она и не заглядывала в изолятор. Эта новость его и обрадовала, и встревожила: раз принцессе поручили заменять надзирательницу, значит, она настоящая ворона, только помоложе, но со временем тоже будет уродливой и перестанет улыбаться.
В тот же вечер она заняла в дортуаре место Свиного Копыта, а его уложила поближе к паруснику, потому что он после болезни, «ослабленный», как она сказала; это слово ему сразу очень понравилось, и для героев его истории называться так стало большой честью. Но ее бесконечные улыбки и непозволительная юность лишали ее всякого авторитета, и, едва погас свет, в дортуаре поднялся вполне мирный галдеж, по той простой причине, что всем было хорошо. Ей пришлось несколько раз включать свет и чуть ли не со слезами упрашивать их быть умницами и закрыть поскорее глазки, как хорошие детки, потому что все они на самом деле очень хорошие. И вот один за другим от усталости и от того, что сон имел больше власти над ними, чем она, они все постепенно стали умницами и угомонились.