ПРОКАЖЕННЫЕ - Фаина Баазова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Около двенадцати позвонил Комодов и сказал, что выезжает в "Метрополь". Мы с Брауде взяли машину и поехали туда же.
Комодов полностью согласился с Брауде, что обострение противоречий между позициями осужденных пагубно отразится на деле в целом.
Комодов уверял, что действительно наступил коренной перелом в осуществлении правосудия, что, по его словам, связано с приходом Берии, и он не сомневается в отмене приговора или в его смягчении. Он очень хвалил Голякова, с которым находился в большой дружбе.
К нашему столу подсаживается приятель Брауде, очень популярный в то время в Москве эстрадный артист – конферансье, высокий и толстый Михаил Гаркави. Он сразу забрасывает меня вопросами: правда ли, что Лаврентий Павлович очень образованный человек? Что он большой любитель литературы и искусства? Правда ли, что он особенно покровительствует писателям, артистам?
На какое-то мгновение перед моими глазами ожили лица многих моих друзей, писателей, людей замечательных, близких и далеких, лицо Герцеля, и "тот", мой двойник, которого я загнала в себя глубоко, на дно души, вдруг хватает меня за горло. "Посмеешь ли ты похвалить этого убийцу с светло-зелеными, змеиными глазами?!"
– Говорят… – коротко отвечаю я.
В понедельник, 12 апреля, с утра я в Верховном суде. Решила любым способом обойти Кудрявцева и проскочить к Голякову. В коридоре сразу сталкиваюсь с родственниками Элигулашвили, приехала также жена Рамендика.
Веньямин плохо скрывает чувство неловкости, уверяет меня, что в первую очередь он озабочен судьбой Давида и что он уже встретился с большими людьми, которые обещали вмешаться в это дело.
Жена Рамендика, старая женщина, плохо слышит, и с ней трудно говорить. Веньямин сообщает, что она не взяла адвоката, потому что надеется на свою сестру – известного физиолога академика Лию Штерн. Она молча сидит рядом со мною в коридоре и нежно поглаживает меня по голове.
Голяков начнет принимать только после 12 часов. Поговорив, тбилисцы расходятся. Сижу в коридоре напротив приемной. Двери в приемную открыты, и я могу наблюдать за Кудрявцевым, который уже рассаживает у дверей Голякова записанных на сегодня. Прием начался. Пропуская очередного просителя, Кудрявцев запирает за ним дверь и ключи кладет в карман.
Прошли уже два или три человека. Вызванный звонком, Кудрявцев заходит в кабинет, выносит оттуда множество папок, затем запирает за собой дверь. Проследив за ним глазами, вижу, как он на лифте поднимается наверх, в Прокуратуру СССР.
Спустя несколько минут я скорее почувствовала, чем увидела или услышала, как внутри кабинета кто-то собирается открыть дверь. Мгновенно я очутилась у входа в кабинет, и кто-то, выходящий оттуда, шарахнулся, когда я стрелой влетела в открытую дверь. Я так сильно хлопнула дверью (специально, чтобы замок закрылся изнутри), что Голяков из дальнего угла, где он сидел за большим столом, оглянулся и с недоумением посмотрел на меня.
Стоя еще возле дверей, я с таким отчаянием в голосе крикнула: "Я дочь приговоренного к смерти человека, вы должны выслушать меня!" – что он даже привстал и жестом пригласил подойти к столу и сесть.
Заметив, что у меня в руках нет ни жалобы, ни заявления, спросил:
– В чем дело? Расскажите.
– Я понимаю ваше состояние, – выслушав, сказал он, и в его голосе я почувствовала теплоту, – вы же юрист и понимаете, что приговор, вынесенный при таких обстоятельствах, как вы утверждаете – если только это соответствует действительности – не дол жен оставаться в силе.
– Но отец страдает тяжелым заболеванием сердца и долго в камере смертников не выдержит, – взмолилась я, – материалы сначала пойдут в бюро переводчиков. А ведь вы же знаете, что протоколы судебных следствий по грузинским делам в Верхсуде СССР переводятся на русский язык. Потому прошу вашего распоряжения, чтобы дело с переводом как можно быстрее дошло до вас. -Дела о высшей мере вообще идут вне очереди, – говорит он. – Обещаю, что ваше, как только поступит, не задержится ни одного дня в бюро переводчиков, – и он делает какую-то пометку на бумаге. -Кстати, кому вы поручили все вести здесь? -спрашивает он, уже вставая.
– Материалами отца и брата занялся адвокат Брауде. Но в деле будет участвовать также и Комодов.
– Отлично, – сказал Голяков, – разберемся.
У двери я подумала, что, наверное, сейчас налетят на меня, как волки, те, которых я опередила в очереди – ведь я просидела у Голякова не менее полутора часов – и, быстро открыв двери, стремглав побежала к лифту.
Вернувшись вечером домой, я нашла пакет с жалобой в порядке надзора. По словам Доци, утром какой-то грузин, который не захотел назвать фамилию, принес пакет и просил передать мне.
Через час я отвезла жалобу Брауде домой. Когда он прочел, сказал:
– Молодцы грузинские ребята. Написано очень смело и обоснованно. Московские адвокаты более пугливые.
По нашим подсчетам получилось, что Брауде получит возможность начать знакомиться с материалами процесса в лучшем случае не ранее чем через две недели, если дело прибудет в ближайшие дни. Поэтому мы решили, что я снова начну добиваться приемов у прокуроров высокого ранга по делу Герцеля.
И снова началось мучительное хождение снизу до самого верха – до главного военного прокурора Грозовского.
Наконец добираюсь до Грозовского. Секретари, "военные девушки", предупредили: "Подайте жалобу, долго не задерживайтесь!" Это предостережение меня вдруг повергло в такое отчаяние, что, подавая жалобу Грозовскому, я почти онемела.
Он читал мою жалобу, крик моей души, мольбу о спасении невинного человека, моего Герцеля. Добавить что-либо устно, кажется, было невозможно.
– Хорошо, – сказал он, – истребуем, проверим, – и при мне наложил резолюцию на мою жалобу.
Но, увы! Не прошло и двух недель, как его самого посадили. Потом я обратилась к первому заместителю Вышинского – Рогинскому, к которому я попала с помощью Брауде сравнительно легко. Повторилась та же история: обещание истребовать дело, проверить, опротестовать, а через несколько дней арестовали и Рогинского.
Волна арестов, прокатившаяся весной 1939 года по верхним этажам Прокуратуры, в народе воспринималась как возмездие за безвинно арестованных. Никто не жалел их, зачисляя в "ежовскую компанию".
Теперь Брауде удерживал меня от дальнейших мытарств по делу Герцеля:
– Закончим дело отца и Хаима – и потом займемся делом Герцеля вместе, – настаивал он.
23 апреля, если не ошибаюсь, Брауде получил наконец возможность ознакомиться с делом. С раннего утра до конца рабочего дня он сидел в небольшой комнате слева от коридора, напротив канцелярии. Я все время в коридоре. По уговору, когда Брауде выходит из адвокатской комнаты и направляется к лифту, я иду за ним. Мы заходим в лифт, и там он быстро бросает в мою сумку крохотные листки бумаги. На них Брауде делает записи для составления жалобы. Невозможно запомнить все необходимые данные по такому обширному делу, когда почти весь материал касается отца.
Брауде поднимается в лифте обратно, а я бегу домой, и там мы с Меером расклеиваем на большом листе эти головоломки. Иные совершенно невозможно прочесть из-за неразборчивого почерка Брауде. Выручает то, что мне хорошо знакомы материалы дела и стиль судебного следствия.
Составленное таким способом досье вечером отношу к Брауде. И так продолжается до конца месяца.
В эти дни часто приходят туда, в Верховный суд, к Брауде московские адвокаты – защитники по делу работников оркестра Большого театра, которое начнется в начале мая. Они встревожены тем, что почти все адвокаты закончили изучение дела, а Брауде, защищающий там главных обвиняемых, еще и не "нюхал" его. Они беспокоятся, как бы это обстоятельство не сорвало начала процесса. Их поражает необычная для Брауде усидчивость по нашему делу.
– Чепуха! – говорит им Брауде. – Если поверят тому, что они говорили на предварительном следствии, их все равно всех расстреляют. А если поверят тому, что выяснится в суде, тогда зачем мне копаться в этом мусорном ящике?
Дни провожу в беготне. Тяжелые ночи. Возвращаюсь вечером, иногда очень поздно. Застаю Меера, погруженного в Библию.
Правда, нам наконец удалось уговорить его выйти на работу, но он возвращается рано и в ожидании моего прихода сидит в углу, не отрываясь от Библии.
Он жадно выслушивает обо всем, что произошло за день. Где я была и кто что сказал. Иногда я преувеличиваю обнадеживающие сведения.
Мы сидим далеко за полночь и тихо разговариваем. Потом он располагается на трех жестких стульях, не раздеваясь, – он с первого дня отказывается ложиться в постель, пока папа "там", – и прикрывается своим пальто. Иногда во сне он стонет…
Когда в квартире тихо и темно, мне становится страшно. Мне кажется, что я совсем не сплю. Но, очевидно, иногда дремлю, и тогда сразу слышу стук в дверь и вижу темную камеру. Я с ужасом вскакиваю и усаживаюсь у окна, стараясь бодрствовать. Странно – утром я выезжаю в город, совершенно не чувствуя ни усталости, ни желания спать.