Долго и счастливо - Ежи Брошкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плешивый, смешной человечек с усами, напоминавшими щетку для чистки замши, направил прямо на меня глаз камеры и даже сунул мне ее под самый подбородок. Крупным планом орден, затем общий вид. Я нежно улыбнулся и наступил ему на ногу.
— Что вы! Что это вы!
Я строго приложил палец к губам, так как от имени награжденных начал выступать высокий худой человек с печальным лошадиным лицом и надтреснутым рассудительным голосом. Я прислушался.
— …это свидетельство высокого доверия, — говорил он, — еще более обязывает нас…
Только потом, за столом, я понял, что выступал один из мудрейших людей нашего времени, ученый, человек огромных знаний и больших заслуг. Пока же я с состраданием наблюдал, как он запихивает в змеиные головки микрофонов колченогие, скучные фразочки, столько раз говоренные, никем до конца не дослушанные. Всех нас в этом зале — от первого и до последнего — все глубже засасывала их изнуряющая скука, ибо оратор в каменевшей тишине увяз в предложении и никак не мог выбраться из топи слов, закончить его.
— …вся наша жизнь… — продолжал профессор.
Напротив меня у стены застыл один из распорядителей церемонии, он спал с открытыми глазами. Я огляделся по сторонам. Было нас здесь несколько десятков: немного тех, кто постарше меня, немало ровесников и большинство между сорока и пятьюдесятью. Оратор все еще пробирался от борозды к борозде, он только что сказал «вся наша жизнь», и я подумал, что каждый из нас пришел сюда со своей достаточно долгой и живой правдой, что перед одним только житием Шимонека нужно вытянуться по стойке смирно, отнесясь к нему с искренним уважением, что у меня тоже есть свои права и требования, что здесь, наконец, несколько десятков человек с биографиями, в каждой из которых есть год, десять или сорок годков, заслуживающих того, чтобы о них по-настоящему знали и помнили, а не сводили все к этим праздничным церемониям.
— Прикинь: прадеды-то наши извозом занимались, — шепнул снизу маленький генерал.
— Как у кого, — ответил я так громко, что все, кто был рядом, очнулись и вознегодовали, кто-то засмеялся, кто-то шикнул, а спящий у стены молодой человек бдительно заморгал.
Оратор благополучно добрался до точки, и сразу же стало шумно, оживленные хозяева приглашали в зал, где вокруг изысканно сервированных столов роились официанты, а солнце играло на бутылках, бокалах, разноцветных блюдах, как на июньской клумбе. В дверях образовался небольшой затор, но я ждал Шимонека. Воспользовавшись случаем, я остановил проснувшегося молодого человека.
— Вам хорошо спалось? — спросил я.
Человек тактичный, он не расслышал и быстро отошел — только уши у него покраснели.
Шимонек гордился своим орденом, но в глубине души был уязвлен, хотя передо мной и самим собой прикидывался, что дело не в моем ордене, а в разыгравшемся ревматизме, поэтому-то я и схватил друга за руки и, не глядя, куда можно, а куда нельзя, никого ни о чем не спрашивая, двинулся с ним напролом к столу, и сразу же нас обступила сотня официантов, словно понимая, что есть у нас полное, хотя и незримое право на главное место и лучшие кушанья.
— Пей, Шимонек, — сказал я веско. — За всю нашу жизнь, Шимонек.
На нас стали удивленно посматривать. У Шимонека на лице выступил пот, ибо ближайшим соседом оказался тот, кто нас награждал. Он улыбнулся довольно сдержанно, но протянул к нам руку с бокалом, в котором была капля белого вина, и наши запотевшие от холода бокалы весело зазвенели.
— Хороший тост, товарищи, — любезно проговорил он.
— Длинный, — добавил я. — Очень длинный.
Тотчас нам заулыбались другие, к нам потянулись руки и бокалы. Этому авторитетному примеру последовали ближние и дальние соседи, даже с противоположной стороны стола тянулся к нам скуластый долговязый красавчик с цыганскими глазами и знакомым веселым баском желал доброго пути за этим столом, так что мы еще раз выпили, а потом мне стало жарко и я побежал к окну, где, опершись о фрамугу, стоял оратор.
Свет падал на него.
Только теперь я вспомнил его. Мы когда-то встречались, два десятка лет тому назад, за тысячи километров отсюда. Бдительный официант, который приметил, с кем минуту назад я чокался, топал за мной по пятам с закуской и рюмками.
— Уважаемый профессор! — проговорил я серьезно. — Хочу поблагодарить вас за речь, — продолжал я, не обращая внимания на то, что ученый и впечатлительный этот человек не успел еще забыть неприятных перипетий последней четверти часа. — Нет, — не дал я ему возразить и рассердиться. — Нет. Я говорю, что думаю. Вы меня не помните, профессор? В сорок пятом я был помощником садовника в Принстоне. Вы приехали тогда весной к профессору Альберту и…
— Невероятно! — воскликнул он.
Нам нечего или почти нечего было сказать друг другу. Но, несмотря на это, мы страшно обрадовались. Официант подставил поднос с рислингом, мы громко чокнулись, профессор счастливо смеялся, говоря, что прекрасно помнит клумбу под окнами кабинета, кусты турецкой сирени, подстриженные в форме шара, и рабатки японских фиалок. Он положил мне руку на плечо.
— За всю нашу жизнь, — напомнил я.
Он не помнил ни меня, ни цветов, но оба мы видели в этот миг рядом с собой того человека, его рассеянную сердечность и непроницаемую замкнутость, его голос, глаза, старый свитер, сандалии, немногословное величие, скрипку, седые волосы и пальцы, частенько запачканные мелом.
— У меня, — говорил я, едва сдерживая слезы, — у меня есть его книга. Сам купил, читал и ничего не понял. Но он своей рукой написал на первой странице, что поиски истины бывают ценнее, чем обладание ею, так что вся наша жизнь — правда, значит, и моя, профессор… мне шестьдесят пять лет…
— Вы, дорогуша, в сравнении со мной сопляк, — смеялся профессор. — Так что…
— Но попутно, — оборвал я его строго, — я выиграл три войны.
— Да? — протянул он.
Я сказал ему — да. И подумал, что теперь-то могу попросить его помочь моему воспитаннику Тадеушу Рыбарскому, но не успел: Шимонек теребил меня за рукав и чуть громче, чем нужно, извещал, что нас ждут товарищи, которые слышали обо мне еще в Испании и в сорок шестом и