Золотые сердца - Николай Златовратский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Красный шар заходящего солнца, словно разрезанный на две половины узкой облачной полосой у горизонта, медленно катился к лесу. Деревенская улица была еще шумна. Кое-где запоздавшие бабы загоняли потерявшихся овец и коров. Больше всего были оживлены крестьянские ребятишки, рыскавшие по улице верхами на лошадях, сбивая их в «ночное». Кучки малых девчат стояли на дороге и завистливо смотрели на гарцевавших братишек, в тайном томлении от ожидания, когда они отзовутся на их просьбы и, посадив впереди себя на шею смирного бурки, лихо прокатят их по улице. К первой попавшейся мне такой кучке обратился я с расспросами о «келейницах».
– А где бы мне у вас тут тетку Павлу да Секлетею найти?
– Это бабушки будут – Павла да Секлетея-то – вот кто!.. – поправили меня девчонки.
– Да, да, это верно, что теперь они – бабушки… – поправился я. – Так вот их-то мне и нужно…
– Коли тебе нужно, так мы тебя проводим. Они вон у нас там, на тыку, живут.
– Ну, проводите. Я вам за это целый пятак дам на пряники, – поощрил я.
– Подем, подем! Мы все тебя за пятак-то проводим! – зашумела куча и побежала, обступив меня со всех сторон. Некоторые даже пустились несколько вперед, вприпрыжку. Самая малая из них, с растрепанной головой и большим вздутым животом, с тонкими грязными ногами, старалась забежать вперед меня и посмотреть мне в лицо; ей, видимо, хотелось что-то сообщить мне.
– А они от нас уйтить хочут, баушки-то! – наконец удалось ей выкрикнуть, рискуя попасть мне под ноги.
– Отчего так?
– Гонют их. – Кто?
– На миру!.. Богатеи гонют.
– Пашка!.. Перестань!.. Замолчи!.. – закричали на малую солидные старшие. – Экая долгогривая!.. Космы-то долгие, а ума нет!
– За что же это? – спрашивал я.
– А они, богатеи-то, говорят: больно ишь старухи-то супротивны.
Но девчурке не дали продолжать, и одна, постарше всех, схватила ее из-за моей спины за рукав и оттащила назад…
– Поговори еще!.. Не видишь рази – чужак он! Кто его знает! Может, подослан! Тятько-то вздерет тогда!.. – наставительно и строго шептали сзади меня.
Я обратился с расспросами к старшим, но они как-то испуганно все спрятались за меня. Вдруг разговаривавшая со мною малая девчурка вырвалась от сдерживавшей ее толпы сверстниц, отбежала на середину улицы и храбро прокричала оттуда мне: «Баушка-то Павла недавно в темной сидела! Она самому старшине[17]…»
Но тут вся куча, шумевшая вокруг меня, как стая воробьев, бросилась за девчуркой. Девчурка, выпятив еще больше свой живот, со всех ног побежала от них, заливаясь на всю улицу пискливым смехом.
Посередине Суровка пересекалась широким переулком, делившим ее с давних времен на две значительно различные половины: на одной жили преимущественно бывшие помещичьи крестьяне, на другой – государственные, или, как говорят мужики, казенные. С одной стороны этого переулка находился небольшой, грязноватый и полузаросший прудок; около него лежала на козелках водопойная колода, а близ нее было брошено большое старое бревно. Это старое бревно, вероятно, искони было седалищем деревенских старцев, около которых собирался мир и часто толковал о своем житье-бытье. Около него и теперь собралась толпа. Проходя мимо, я рассмотрел человек пять стариков, сидевших на бревне; в кружок около разместились мужики помоложе: кто, сидя на корточках, ковырял задумчиво щепкой землю, кто просто сидел на траве, поджав ноги, кто стоял, переваливаясь с ноги на ногу или медленно переходя с одной стороны сборища на другую. Все они слушали кого-то, изредка вставляя односложные замечания.
– Вот она, баушка-то Павла, со стариками говорит! – показали мне девчонки на высокую, сгорбленную и сухую женщину, с черным платком на голове, в синем крашенинном сарафане и лаптях, стоявшую среди толпы пред стариками.
– А вона и келья ейная тут! Вона, на пригорке-то!.. Ступай, теперь сам найдешь!
Подойдя к угольной избе и никем не замеченный, я стал вслушиваться в мирской говор. Сначала я никак не мог понять, о чем шла речь, и только внимательно следил за Павлой, на которой было сосредоточено общее внимание.
Как изменилась она! Как тяжело осели на ней тридцать лет безустанной рабочей жизни! Я едва мог признать в ней ту высокую, здоровую, мускулистую девку, которую знал я в детстве. В ее наружности теперь было еще меньше женственности, чем прежде. Она, казалось, ничем не отличалась от стариков, сидевших на бревне, кроме костюма. Рубашка висела мешком на ее загорелой, сухой, впалой груди, из впадины которой резко виднелся большой осьмиконечный медный крест, висевший на суровом шнурке; сумрачно-сердитые глаза смотрели из-под седых бровей; сухой, длинный нос выдавался вперед между глубокими складками щек, а на костлявом подбородке выросло несколько седых волос. Несмотря на это, несмотря на ее согбенную горбом спину, несмотря на то, что в ее цепких, длинных руках был посох, в ней не чувствовалось ни упадка сил, ни старческой дряблости. Напротив, ее грубоватый, почти мужской голос раздавался замечательно резко и сильно. Я заметил даже, что теперь этот голос производил особенное впечатление на мирян: они все при словах Павлы чувствовали себя как-то не по себе, чем-то сильно смущались и старались не глядеть ей в глаза. Я, должно быть, пришел уже к концу мирской беседы, потому что скоро все замолчали, даже Павла, как замолкают люди, когда уже исчерпали весь материал по данному вопросу, но решение еще не успело сложиться, а каждый в уме подводил итоги.
– А засим честному миру кланяемся… От нас ему последнее слово сказано!.. Прощенья просим! – проговорила Павла и с суровым взглядом поклонилась в обе стороны в два приема.
Мужики смущенно молчали.
– А ты обожди, обожди малость! Ах, бабы! – прошамкал самый дряхлый из всех стариков, с огромною седою головой, сидевший на бревне в середине всех. – А ты не суровься… зачем суровиться?.. Мало что мы в Суровке родились!..
Павла остановилась, облокотившись на посох, и ждала. Старик крякнул.
– Так, значится, новых наложеньев вы с Аксентьей не примаете? – стал он допрашивать.
– Не примаем. Потому – это наложенье от богатеев, а не свыше… Пущай богатеи и платят…
– Ах, бабы! А-ах, бабы! – сокрушался старик. – Так, значится, старшинского приказу сполнять не хотите?
– Нету, не желаем… Хочет с нами честной мир жить, как исстари жили, и мы согласны…
– Ах, бабы!.. Да разве мы что сказали бы, кабы у нас земли было вдосталь… Ну-тка, сообрази!..
– Как земли нету? Есть земля, есть! У богатеев есть! Пущай богатеи за тую землю платят! А наша земля сиротская… А греха разве вы на себя не возьмете, коли с сиротской земли будете наложенья брать?
– Ты молчи, молчи об этом. Верно это, а-ах, верно! – заговорили разом старики. – Да не об этом речь, а об том, что вас велено на бабье положенье свести, а тую вашу землю плательщикам отдать.
– А мы на бабье положенье не желаем… И это наше вам слово сказано… Потому вам, честному миру, ведомо, что мы отродясь мужиками в миру изжили и вам честно служили…
– Молчи, молчи об этом! Ах, это мы все знаем!.. Да кабы у нас власть была на это самое дело!.. А вы смиритесь!
– Нету, мир честной, от нас умиренья не будет.
– Ах, бабы! Ах, бабы! – не переставал сокрушаться большеголовый старик, поглаживая бороду. – Так, значит, от вас умиренья не будет? – опять стал он допрашивать, как будто надеялся этим путем сбить настойчивую Павлу, выведя ее из терпения.
– Нету, не будет. Не слуги мы миру, коли он от своих устоев отрешается… Не слуги, коли мир стал сирот обирать…
– И новых наложеньев не примаете?
– Нету, не примаем…
– И на бабье положенье не желаете?
– Не желаем.
– Так, значит, порешить меж нами хотите?
– Ваша мирская воля! – поклонилась Павла. – А вконец себя покорять не желаем…
Павла поклонилась еще раз, мотнула подогом и торопливо пошла к своей келье.
– Ах, бабы!.. Да ты обожди! Постой, может, сговоримся! – кричали ей вслед старики.
Но Павла, не оборачиваясь, махнула рукой и ушла.
– Что ты тут сделаешь? А? Ах, грех какой!.. Сколько годов прожили, а на-ткось, чем кончили! А? Каких баб от себя оттолкнули! – сокрушались мужики.
– Упрямства в них много. Ровно коровы бодливы.
– Это так, так.
– А по нонешнему времени, смирись – то и жизнь. Смирненько бы, смирненько надоть – то и поживешь, – резонировал какой-то старичок. – Не прежняя ноне пора, ноне уж миру против богатея не выстоять… Нету! Ну, и умирись!
Я послушал сокрушения мужиков и направился к «келейницам». Келья их стояла несколько в стороне от прочих изб, вдаваясь в глубь гуменников. Это была небольшая, с одним окном на улицу, но длинная во двор, разделенная сенцами на две половины изба, построенная еще их отцом. Оставшись после него сиротами, они тридцать лет прожили в этой избе, так хорошо знакомой всему окружному крестьянскому миру. Так как вместе с ними остался после смерти отца молодой брат, отданный в ученье на завод, то за ними был оставлен надел, и этот надел обрабатывали Павла и Секлетея, как они выражались, «на всем мужицком положении». Они так свыклись с этим положением, что и не замечали, что оно было совершенно особенное и исключительное; привыкли к этому и мужики-миряне, и само начальство, так как Павла и Секлетея заодно с прочими мирянами отбывали все натуральные повинности, участвовали на сходах, даже бывали сотскими. Это «положение» так, наконец, укрепилось за ними, что по смерти брата-фабричного, умершего в молодых годах на заводе, никому и на мысль не пришло отобрать у «келейниц» землю и «ссадить их на бабье положенье», тем более что с годами Павла и Секлетея, грамотные начетчицы, стали пользоваться все большим и большим уважением. Их сила, терпение, уменье вести хозяйство, а больше всего то, что они, ведя почти аскетическую жизнь, привечали у себя много деревенских сирот, давали им большой вес среди прочих крестьян, а сами они вследствие своего особенного положения были храбры со всяким начальством, и их иногда трусили не на шутку сами старшины. В особенности умели они всегда выхлопатывать разные льготы для сирот у мира. У них же самих с мирским начальством происходили частые стычки из-за разных «новых наложений», которых по каким-то причинам никак не хотели признавать Павла и Секлетея. Разбор этих столкновений старшины всегда передавали на мирское обсуждение, и мир обыкновенно освобождал их от этих «наложений», принимая уплату их на себя. Но в последнее время, когда этих «наложений» стало все больше, а население росло, земли же недоставало, и, кроме того, среди суровецкого общества появились богатеи, разжившиеся кулачеством, собственники, скупившие у помещиков окрестные земли и обрабатывавшие их батраками из своих же сообщинников, между миром и «келейницами» эти столкновения сделались чаще. Богатеи не хотели брать на себя круговую поруку уплаты за них «новых наложений»; кроме того, они жаловались, что за «келейницами» земля даром пропадает, а на миру недоимки растут. Между «келейницами» и богатеями началась борьба. Начальство стояло за богатеев, а мир малодушествовал…