Атлантида - Герхарт Гауптман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Капитан Кессель приказал сохранить смерть кочегара в тайне и попросил об этом обоих врачей. Затем что-то записывали и выполняли различные формальности, пока не стемнело и не прозвучали над палубой и в коридорах первого класса хорошо знакомые звуки трубы «Роланда» — first call for dinner.
Фридрих переоделся в своей каюте. Когда он появился в салоне, там был уже в разгаре парад дамских туалетов, число которых продолжало прибывать. В помещении, по-праздничному озаренном электрическим светом, собралось, шурша платьями, дамское население корабля чуть ли не в полном составе. Фридрих, однако, заметил, заняв свое место, что многие из этих прелестниц, входя в зал, старались набраться храбрости, чтобы затем грациозным юмором затушевать свой страх перед морской болезнью.
Но на самом деле, если не считать легкой дрожи, пробегавшей, как всюду на «Роланде», по полу и переборкам, передвижение корабля здесь было почти что незаметно. Заиграла музыка, и толпа поспешивших сюда стюардов в ливреях спокойно, не балансируя обходила ряды обедающих.
— Праздничный обед, — констатировал, обводя всех довольным взглядом и усаживаясь за стол, капитан.
Уже подали рыбу, когда выглядевший очень буднично Ахляйтнер неуклюже ввел в зал Ингигерд. Фридрих был готов провалиться сквозь землю — в таком невыгодном свете предстала девушка и так неприятно действовал весь ее вид. Корабельный парикмахер сотворил целую башню из ее белокурых волос, а на плечах у нее была испанская шаль, точно она собиралась играть Кармен — весьма неприглядную, прямо-таки убогую Кармен, вызвавшую на всех концах длинного обеденного стола язвительные насмешки и презрительные гримасы. За рыбой — один кусок он проглотил вместе с костью — Фридрих думал о ядовито-зеленых чулках на ногах Ингигерд и о красовавшихся на них пошлых туфлях, именуемых «золотистыми жуками». «Зачем она носит такое?» — спрашивал он себя.
— Мелком бы помазать подошвы этой дамы, — высказался некий господин. — Дама собирается на канате плясать.
Злость овладела устами мужчин и глазами дам. Кое-кто поперхнулся и прикрыл рот салфеткой. Далеко не все замечания были сделаны в скромной форме, а там, где сидели опять распивавшие шампанское картежники, издевка даже приняла грубый характер.
Фридрих не поверил своим глазам, когда внезапно эта маленькая негодница подошла к нему, чтобы с компрометирующей фамильярностью одарить его светской беседой. Надув губки, она спросила, когда же он снова к ней придет, или что-то в этом роде, и Фридрих в ужасе пробормотал в ответ нечто невразумительное. В его сторону повернулись все шеи: те, что торчали из-под крахмальных воротничков, и те, чья нагота возмещалась золотыми цепочками и жемчужными ожерельями. Фридрих не мог припомнить, чтобы он еще когда-нибудь находился в таком неловком положении. Ингигерд этого не замечала и не чувствовала. Ахляйтнер изо всех сил старался увести ее оттуда: ему тоже перекрестный огонь общества доставлял мало радости. Наконец со словами: «Фу, вы пошляк! Вы глупы! Я не люблю вас» — Ингигерд удалилась, после чего в капитанском углу стола раздался взрыв хохота, несколько разрядивший обстановку.
— Можете не сомневаться, господа, — сказал Фридрих иронично сухим тоном, который ему удалось довольно сносно сыграть, — что я не ведаю, во-первых, чем заслужил только что подаренную награду, а во-вторых, как должен оправдывать ее в дальнейшем.
Затем разговор пошел по другому руслу.
Благодаря хорошей погоде и предвкушению ночного покоя сотрапезники пребывали в хорошем настроении и наслаждались свободой от забот. Они ели, они пили, они смеялись и флиртовали и совершали все это, с удовольствием осознавая свою принадлежность к девятнадцатому веку и приближение двадцатого, который обещал быть еще великолепнее.
Когда после обеда оба врача уединились в каюте Вильгельма, темой их беседы стали итоги современной культуры.
— Боюсь, — сказал Фридрих, — что опоясавшая весь мир транспортная сеть, якобы находящаяся во владении человека, скорее сама им владеет. Мне, во всяком случае, до сих пор не удавалось видеть, чтобы неуемная рабочая сила машин как-то сократила работу, которую должен выполнять человек. Современное машинное рабство — это самое импозантное рабство, какое когда-либо существовало, и все-таки это рабство! На вопрос, смягчил ли век машин человеческую нужду, приходится пока что отвечать: «Нет!» А способствовал ли он счастью и возможности стать счастливым? Опять то же самое «нет!».
— Потому, — сказал Вильгельм, — мы и видим, что каждый третий образованный человек, который попадается нам на пути, поклоняется Шопенгауэру. И современный буддизм двигается семимильными шагами.
— Так оно и есть, — сказал Фридрих, — ибо мы живем в мире, который все время невероятно любуется собою и столь же невероятно скучает при этом. Все чаще выступает на передний план человек средних умственных способностей, ставший более бессодержательным, чем когда-либо, но зато чванливым и пресыщенным. Ни идеализм, ни любая поистине великая иллюзия, какого бы рода они ни были, не сохранили способности к сопротивлению.
— Я признаю, — заметил Вильгельм, — что цивилизация, эта могущественная коммерческая фирма, бережлива во всем, но только не в том, что касается человека и его лучших качеств. Его она не ценит и не щадит. Но одно утешение нам все же остается: эта фирма обладает силой, способной раз и навсегда оградить нас от былого варварства, так что в наши дни уже, например, невозможны инквизиция, бесчеловечные судебные расправы средневековья и тому подобное.
— Вы в этом уверены? — спросил Фридрих. — А вас не удивляет, что наряду с величайшими достижениями науки — спектральным анализом, законом сохранения энергии и так далее — еще сохранили полную силу заблуждения, идущие от слепой веры древнейших времен? Не поручусь, что опасность рецидивов отпала и уже невозможен возврат даже к страшнейшим временам «Malleus maleficarum»![28]
В этот момент в каюту вошли одновременно стюард, которого врачи вызвали звонком, и юнга Пандер. Вильгельм сказал:
— Дорогой коллега, у меня такое ощущение, что нам обязательно нужно распить бутылочку французского шампанского. Адольф, — обратился он к стюарду, — принесите нам бутылку поммери.
— Подвал с шампанским нынче в почете, — сказал Адольф.
— Ну, ясно, все так рады, что вчера и позавчера мы не пошли ко дну.
Юнгу капитан прислал за свидетельством о смерти кочегара. Фамилия покойного была Циккельман. В записной книжке бедняги было найдено начало письма, звучавшее примерно так:
«Я уже забыл, как ты выглядишь, моя милая мама! Мне живется худо, но я должен попасть в Америку, чтобы свидеться с тобою! Как грустно бывает, когда во всем мире не имеешь никого из родных! Милая мама, хочу хоть разок взглянуть на тебя и, право же, обременять тебя не стану».
Явилось шампанское, и вот уже через небольшой промежуток времени первую бутылку сменила вторая.
— Не удивляйтесь, коллега, — сказал Фридрих, — что я даю себе сегодня волю. Может, это лекарство поможет мне поспать хоть несколько часов.
Было половина одиннадцатого, но врачи еще не расстались. Как это случается со сблизившимися друг с другом людьми, каждый из которых когда-то учился в университете, и сотоварищами по профессии, вино создало в высшей степени доверительную атмосферу.
Рассказывая о себе, Фридрих заявил, что он вступил в мир приверженным благородному предрассудку: отвергнув военную карьеру, как и перспективу стать правительственным чиновником, он обратился к изучению медицины в надежде быть полезным человечеству. Но надежда эта, сказал он, не сбылась.
— Ибо в конце концов, коллега, садовник ухаживает за садом, где произрастают здоровые деревья, а мы посвящаем свой труд растительности, порожденной недугами и продолжающей хиреть!
Поэтому, объяснил Фридрих, он и вступил в борьбу с бактериями, злейшими врагами человека. Но он, мол, не станет скрывать, что однообразная, кропотливая, утомительная работа по этой специальности его также не могла удовлетворить. Не мог он, как полагалось на этой работе, забираться в скорлупу, не так он устроен.
— В шестнадцать лет я мечтал стать художником. А когда в берлинском морге трупы резал, сознаюсь, стихи сочинял. И сейчас я бы охотнее всего согласился быть писателем, свободным художником. Из всего этого, — закончил Фридрих, иронически усмехнувшись, — вы, дорогой коллега, можете заключить, что жизнь моя порядком изношена.
С этим Вильгельм никак не хотел согласиться.
Но Фридрих настаивал на своем:
— Нет, это так. Я истинный сын своей эпохи и этого не стыжусь. Каждый человек, представляющий какой-то интерес, сегодня так же изношен, как и все человечество в целом. Я, правда, имею при этом в виду ведущую европейскую смешанную расу. Во мне сидят папа и Лютер, Вильгельм Второй и Робеспьер, Бисмарк и Бебель, дух американского мультимиллионера и преклонение перед нищенством, составившее славу святого Франциска Ассизского. Я самый отчаянный сторонник прогресса и самый отчаянный реакционер и консерватор. Американизм мне ненавистен, и все-таки в том, что Америка захватила весь мир, царит в нем и выжимает из него все соки, я вижу нечто подобное одному из самых славных подвигов Геракла — той работе, которую он проделал в Авгиевых конюшнях.