Каллиопа, дерево, Кориск - Роман Шмараков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорят, что привидения бывают трех видов: небесные, земные и преисподние; из них первые,
кои посланье несут и наказ Юпитера тайный,
бывают снаряжены в путь послом провидения, подобно тому, как полководцы в чужих краях берут себе проводников из местных жителей; третьи, вырывающиеся оттуда, где
маны, багор и в пучинах стигийских черные жабы,
отягощенные либо своим грехом, либо нежеланием простить чужой, скитаются в местах, памятных им по прежней жизни, подобно тому, кто заблудился ночью в знакомых краях; вторые же, коих мы назвали земными, всецело обязаны славе призраков земных и преисподних, сами порождаемые естественной причиной или на диво сплетшейся случайностью, как бывает, когда мы принимаем за призрак столб дыма, озаряемый луною, или старое гнездо, раскачивающееся на ветвях, так что люди, почитающие такое мнимое обличье как выходца с чужих полей, потом, когда ужас уступит место разуму, вынуждены признать, что „не верно было слово это“; о сих мы не будем далее говорить, упомянув их здесь лишь ради справедливости. Таким-то образом, поставленные своим жребием между двумя великими областями, кои они связывают как бы непрестанно снующим челноком, привидения, герольды и истолкователи богов, просовывают свое лицо в наши двери, применяясь ко всякому возрасту и месту: добродетельного оберегая от самодовольства, злодею представляя внезапный образ возмездия, беспечных отрезвляя напоминанием о смерти, толпу философов смиряя грозными таинствами, жаждущих прибыли дурача сокровищем, странствуя со странствующим, водворяясь с вернувшимся, скользя меж спящих, шепча в потемках — ибо из всех наших чувствований слух всего легче приводит душу в замешательство — и всюду являясь вестником мира, ибо пред их ликом остывают страсти, отлагается всякая неприязнь и былые враги становятся заедино. Прекрати же тратить время попусту — ибо в чем ты меня убеждаешь, в том я и сам могу убедить всякого — а лучше скажи, как удобней взяться за это дело, ибо я горю от нетерпения испробовать всю власть, заключенную в их жребии».
Подлинно, таково будет слово человека, не упускающего своей выгоды, обратись я к нему с подобными словами. Но я-то взываю к тем, кто по гордости или вследствие заведенной привычки не хочет допустить, чтобы живые люди, вольно или невольно, принимаемы были за привидений.
Не раз я взывал к сему синклиту, многих бессмертных делая себе неприятелями из-за своей горячности и чрезмерной, как говорят, строгости в суждениях. Ныне же речь не об алчности и мстительности, приковывающих призрака к месту, где он грешил еще в теле, но о том, чем будет власть ваша и возможность перед лицом людей и не иссякнет ли она совсем, как ручей в июльскую жару. Предки ваши, начав с малого, не кознями и насилием распространили свое владычество (да не будет, чтоб кто-нибудь так подумал), но внутри дома — прилежанием, вне его — славой правосудия, везде — духом, свободным в решениях и упорным в их выполнении. Вы же — не шумите, отцы призраки, и не качайте головами, если я скажу что-нибудь для вас неприятное, — вам давно уже кажутся смехотворными речи о том, что безрассудно и недостойно ваших преданий спать мертвым сном по своим гнездам, кой-как коротая вечность, или напыщаться подвигами времен Эвенелов и Ричарда Старого, не обновляя ветшающей славы. Да, призрак мученик: вместо того чтоб, пребывая в своей исконной области, блаженствовать или терзаться спокойно, он несет службу, обрекающую его неустанно сновать с места на место и как бы ночевать в провинциальной гостинице, где всюду щели, вода в умывальнике ледяная и дверь не запирается изнутри. Но если люди поднимаются среди ночи, чтобы приняться в собственном или чужом доме за стенанья, скрипы и холодные дуновения, ваша власть от этого крепнет и ваша репутация возвращается, каш румянец на лицо больного. Пусть хотя бы чужая предприимчивость устыдит вас; пусть проделки живых воскресят доблесть мертвых!
Посему вот мой совет: поскольку от небрежения вашего пришла ваша власть в великое запустение, следует вам и самим состязаться со славою предков, и к живым, надевающим ваше обличье, не неприязнствовать, но всемерно стараться о том, чтобы число их возрастало.
Кв.
XVIII
12 июня
Так сказал Филипп, или примерно так («ты знаешь манеру диалогов», как говорит Цицерон), а я: «Замечательная, — говорю, — речь и складная, только скажи мне, когда это ты уже взывал к ним? разве это не первый раз, как ты выступаешь перед привидениями?» — Он же: «Так принято говорить, чтобы люди не отнекивались потом, говоря, что их не предупреждали». — «Прекрасно, — говорю: — считай, что ты добился, чего хотел, курия плещет тебе и дает полномочия; однако позволь мне выступить на ту же тему: ты же ведь не боишься, что я осилю твое красноречие». — «Пожалуй, — благодушно говорит он, довольный своей речью и готовый уступить место: — оспоривай меня, как тебе будет угодно». — «В таком случае, — говорю я, — дай мне сменить и публику: помнишь, там, внизу, при входе, холл украшен звериными головами? Так вот, представь, что к этим чучелам я обращаю свою речь: во-первых, они меня уже видели:
едва ль кто спросит, кто я и пришел зачем —
а во-вторых, кажется мне, они так увлекутся моей речью, что глаз от меня не отведут». — «Делай, как хочешь», — говорит Филипп.
— Все вещи, господа звериные головы, — так начал я, — которые находятся не в сомнительном, но в истинном своем положении, занимают его сообразно своей природе и некоему исконному влечению: некогда оно заставляло огонь устремиться ввысь, землю — опуститься, а воздух — пролечь посредствующей средою, умягчая влияние огня на землю. Благодаря этому-то влечению стихии, бывшие прежде безвидною смесью, образовали нашу вселенную и в ней этот дом, где я обращаюсь к вам с речью. Из этого яснее ясного видно, что соблюдать свое место есть благо, и одно из главных, стремление же выйти из своих берегов ложно по основаниям и бедственно по плодам. Много я мог бы вспомнить, господа головы, таких вещей, когда люди, побуждаемые честолюбием или другим чем, оставляли свои места ради непривычных и несродных, дабы казаться не тем, чем были от рождения, — но я приведу вам историю рокового дрозда тети Агнессы (Turdus fatalis Agn.).
У моей тети Агнессы (вы ее не знаете) было чучело дрозда. Она не получила его в наследство (главной частью последнего были мигрени), но купила в лавке, из числа тех известных лавок, где в окнах стоят изогнутые лисицы, «настолько похожие на действительную жизнь, что можно ошибиться», как пишут продавцы эротических открыток, в дверях звенит жестяной колокольчик, а на прилавке уютно обосновался маленький ящичек желтых и голубых глаз, приветливо глядящий на посетителя. Да, там-то она его и купила, прельщенная его оперной позитурой. Дрозд изображался сидящим на сухой ветке, раскрыв желтый прокуренный клюв, так что через него были видны наполнявшие его утробу по самое горло обрывки газет, сообщавших, что фельдмаршал Робертс занял Преторию. «Его убили, когда он пел», — с чувством говорила тетя Агнесса, делая нечаянную эпиграмму на его способности. Она распорядилась повесить его в спальне для гостей; при этом гвозди, выбранные ее мужем (он тогда еще был жив), оказались длинноваты, пробили стену и вышли в гостиной, через полотно «Ангел принимает душу генерала Валленштейна на поле битвы при Петервардейне», так удачно прихватив ангела в области поясницы, что лишили его надежд когда-либо покинуть поле битвы при Петервардейне. Таким образом дрозд разминался, показывая, на что он способен, и привлекая к себе интерес. Однако тетя Агнесса, «увы, слепотствуя в грядущем», как говорят поэты, сохраняла радужное настроение и всего лишь сказала мужу, что на том свете он сделает наконец блестящую карьеру, прибивая грешников к орудиям мучений. Ее муж знал толк в орудиях мучений, поскольку с одним из них двадцать пять лет состоял в браке, но именно это обстоятельство заставило его ответить жене смиренным молчанием. Первой жертвой дрозда стал стекольщик, который даже не ночевал в этой комнате, но всего лишь пришел заменить разбитое стекло: через полчаса после начала работы он, бледный, с чрезвычайной торопливостью покинул дом, откуда, не заходя домой, направился на Восточный вокзал и отбыл в Египет, с тем чтобы принять участие в изучении карнакской аллеи сфинксов. Тетя Агнесса была чрезвычайно фраппирована тем, как некстати открывается человеку его предназначение, но практических выводов не сделала и через два месяца отвела эту комнату своему сельскому кузену, когда он приехал на неделю узнать, произошло ли в мире что-нибудь важное с тех пор, как мохноногих бентамок стали в декоративном отношении предпочитать клематису. Переночевав в комнате, кузен еще с утра выглядел обычно, только за завтраком, подняв общительное лицо от сливочника, он с поразительной улыбкой сказал тете Агнессе: «Он поет». Она пропустила это мимо ушей, но к середине дня, когда солнце взошло высоко, а кузен находился в общественных местах, признаки душевного повреждения сделались слишком очевидны. Когда его сняли с уличного фонаря, уцепившись за который кузен выкрикивал: «Он поет!», и с осторожностью передали учреждениям, профессионально привычным задерживать людей при попытке перейти границы разума в ту или другую сторону, тетя Агнесса впервые задумалась, почему ее комната лишает людей рассудительности, которой им кое-как хватало на жизнь. Ее муж высказал предположение, что кузен гладил дрозда и подвергся отравлению ртутью, используемой при выделке чучел. Тетя Агнесса села знакомиться с симптоматикой ртутных отравлений и, дойдя до необычной застенчивости, окончательно уверилась, что дело не в этом, ибо, во-первых, кузен, прежде чем лишиться свободы, злоупотреблял ею совсем иными способами, а во-вторых, ни одно государство не располагает такими запасами ртути, чтобы внушить кому-либо из нашей семьи необычную застенчивость. Дня через три, когда кошка, ночевавшая в злосчастной комнате, выбросилась в окно и засела меж ветвей (ее крики, как справедливо отмечают натуралисты, для искушенного уха напоминали иволгу, с тем отличием, что иволги иногда перестают), все уверились, что их дрозд некогда отбился от злосчастной стаи тех пернатых, о которых Теннисон говорит: «Кричали они ежечасно, и когда б ни гремел их зык, хлеб погибал на поле, и падал на пашню бык»; и вот пока не начали падать замертво люди в долинах и все прочее, в стене просверлили сквозную дыру, и тетя Агнесса провела ночь в обществе бледных домочадцев, стукаясь висками у скважины под плененным ангелом. Около полуночи они услышали звук, похожий на тот, что бывает, когда тащишь по полу чемодан с трупом, опаздывая при этом на поезд, и этот звук доносился долго, словно чемодан таскали по комнате кругами, периодически отдыхая на нем; в третьем часу из дыры потянулось что-то похожее на струнный квартет, гастролирующий в шахте, одновременно с запахом имбирного пива, а около половины седьмого, когда уже светало и все лишь изредка вскидывали голову, чтобы бессмысленно поглядеть друг на друга, из дыры вылетел голос, приглушенный, но членораздельный, который со злобой сказал: «Нет больше того салата, нет». Когда супруг в девять утра дунул в скважину, ему запорошило глаза стружкой и личинками древоточца, и на этом круг свидетельств о тайной жизни гостевой комнаты истощился.