Тайный год - Михаил Гиголашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А кому такое дашь пить? Кто такое пригубит? Разве что колодники? Тогда велено было слуге Фильке носить взвар в острог и по четверть копейки платить тому, кто выпьет, и следить, чтобы пили, а не на пол лили. И что? Носил якобы. А потом вдруг из окна было увидено, как Филька, царство ему небесное, воровски озираясь и деньгу за щеку спрятав, с крыльца взвар выплеснул, проваландался малость и, придя как ни в чём не бывало, соврал, что колодники-де всё выпили, «спаси Бог» сказали и ещё просили, за что и был жестоко отмутужен подсвечником.
Но бабка Глафира, узнав об этом, сильно всполошилась: если ленивый слуга всё время взвар на землю выливал, то злая болезнь теперь на всю державу переметнётся, а как же! Надо виновника наказать! Филька был согнан в скотники, где его скоро бешеный бык забодал, после чего дело пошло на поправку: дурной запах притих, а белая наледь сама собой пропала.
А теперь вот это новое наказание.
«Ну, пройдёт…» – решил, заглотнув шарик ханки, но всё ж таки велев Прошке тайно вызвать лекаря асея Ричарда Элмса, умевшего держать язык за зубами – не то что лиса Бомелий, коий наверняка разнесёт про блудни старой плутни – у государя-де язва от греховных совокуплений, горе, горе всем нам!
Вдруг вспомнился подслушанный недавно разговор Прошки с Ониськой – мол, Бомелий говорит, чтоб царёвы портки только одной портомое мыть давать… К чему бы это говорено? Неспроста! И раньше бывали прыщи, свищи и нарывы, как без них, правда, не на елдане и не такие здоровенные, как этот гнойный струп! Почему Бомелий сказал «только одной портомое давать мыть»? Просто так старая лиса ничего не говорит… Плохо!
Растревоженный, с головой, полной гудящих пчёл, приказал Ониське потащить его к помойному ушату, а на обратном пути осторожно дошаркал до двери, выглянул в щель. «Так и есть, опять припёрлись!» – недобро подумал при виде вытянутых лиц пятёрки бояр-шептунов, безмолвно сидевших вдоль стен.
У, морды собачьи, рыла свиные! Кто вас звал сюда? Тут сидят скромно, смотрят умильно, что твои серафимы, а как за порог – так рожи корчить и замыслы плести, по глазам бесстыжим прочесть можно!
Раздражённо схватил поданную Прошкой рясу:
– Чего ты мне этот бабский выношенный салоп подаёшь, чурбанча безмозглая?! Вот я тебя, шкура! – Хлестнул ею слугу, а потом швырнул на пол и начал топтать, крича: – Я вам покажу, как надо мной изгаляться! Покажу, какова я баба! Всех перевешаю как бешеных собак! Забыли, скоты, старое время? Давай ту, с тёплой подволокой!
Одевшись, ткнул дверь посохом и высунулся в щель. Бояре прямо со скамей молча сползли на колени, уткнулись лбами в пол.
– Отзыньте отсель! Челобитьё на столе оставьте… – Бояре с шорохами и охами – «живи долго и невредимо, государь», «счастлив будь, наш царь и великий князь» – сложили на столе бумаги и, попятившись, исчезли. – А ты, Арапышев, зачем притащился? – спросил у думного дьяка Разбойной избы, скромно стоявшего на коленях поодаль от других. – Что? Дел много собралось преважных? Так иди к Семиону, он теперь решатель, а у меня дел нет, кроме о душе своей бессмертной печься…
– Без тебя ничего не решаемо на Руси, – говоря это, Кузема Арапышев, румяный, видный, окладистый, с собольей шапкой в руке, ворот шубы – козырем, открыто и покорно смотрел с колен царю в глаза.
– Аха-ха… Ну, заходи, хоть и не до тебя… И фигуры расставь, в чатурку[53] сыграем. Или в тавлу[54] хочешь? Нет, давай в чатурку, она меньше от судьбы зависит… Мудрецы сказывают: кто на этом свете за чатуркой умрёт – тот на том свете вечность будет с Буддой в эту игру резаться!
– Как прикажешь, честь великая с тобой во всякие игры играть, – с наигранным воодушевлением стал мять шапку Арапышев (всем известно, что играть с царём опасно: проигрывая, он серчал, бесился, драчлив бывал и мог всякое сделать при проигрыше – ножом пырнуть, доской по башке заехать или вообще пальцы оттяпать, как у того незадачливого подьячего из Посольского приказа, умудрившегося шесть раз подряд выиграть у царя в тавлу, несмотря на кашли и безмолвные глазные предупреждения воеводы Мстиславского, при той игре случившегося, пока царь, взмокший от бешенства, не велел подьячему руку на стол положить и не полоснул кинжалом – якобы за обманство – так сильно, что пришлось два пальца на полу искать).
Вернулся в постели. Арапышев, осторожно войдя следом, без стука и звяка уложил на пол посох, прикрыв рукоять шапкой, придвинул низкий мозаичный поставец к постелям и, встав на колени, начал расставлять фигуры на большой клетчатой доске.
Глядя на дьяковы холёные руки в перстнях, опять вспомнил про письмо шведского королька Юхана. Нет, но чего удумал, выпь безродная, – напрямую со мной сноситься! Много чести для холопа! Что я, ровня тебе, колупаю брыкливому? Вы, шведчане, завсегда отчиной моих отцов и дедов были – и будете, аминь, дай только зиме пройти!
Арапышев, разложив фигуры и потупив глаза, смиренно ждал, склонив белое лицо к полу и рассматривая свои руки.
Ответ на наглое письмо Юханки начал вспухать в мозгу: слова кружат, роятся, стягиваются в цепочки, катаются, словно капли по слюде. И сколько ни отмахивайся от них, спасу нет: словесная мошкара, гладоносна и кусача, жалит до тех пор, пока, вытащив из-под постелей бумагу и туркский кара-даш, чёрный грифель, не стал избавляться от слов, выбрасывая на лист тельца букв, кои оживут при чтении и будут так же жалить, терзать и грызть Юханку, как ныне жалят и кусают его мозг. Да превратится словесная саранча в камни! Да прольётся этот камнепад на голову никтошки Юханки, сокрушит и удавит его!..
Отписав кусок, немного поутих, отложил лист и, не выпуская кара-даша, цепко пробежавшись пальцами по своим фигурам, приказал:
– Делай ход, Куземка.
– Как же? У меня ить чёрные?
– Ну и что? И чёрные, бывает, вперёд белых выбегают.
– Как прикажешь, государь.
Не смея перечить, Арапышев передвинул пешку.
Какое-то время играли молча. Вид доски успокаивал его – чудилось, король ему кивает, королева подставляет резное ушко, белые ангелы-пешки ровным рядом выстроены к смертному бою, слоны готовы врубиться во врага, а ладьи, словно башни, с двух сторон охраняют королевскую рать.
Эти чатурки – подарок индийского раджи. В послании было присовокуплено, что именно этими чатурангами их бог Будда с великим змием в джунглях играл и выиграл у змия мир. И живого слона Бимбо раджа прислал в придачу. Жил слон на Москве в ангаре, за цепь к столбу прикован, на радость детям и нищим (простой люд к слону гулять ходил, по полушке за посмотр платил). А во время чумы кто-то по Москве слух пустил, что все беды и заразы – от слона и его надсмотрщика. Ну, индусёнка сожгли в бочке с маслом, а слона никак не могли убить: и в сердце пытались пикой попасть, и из луков по глазам стреляли, и здоровущие камни с тына пускали – всё впустую. Потом кто-то надоумил связки на ногах палашами перебить, отчего зверь на бок завалился, а псари, слоновьи ноги арканами связав, у полуживого зверя бивни вырубили и на царский двор снесли; там они так и валялись, пока остатки мяса не сошли и один голландский стряпчий их не купил, чтобы уволочь в Амстердам, – из них, говорят, великий мастер Ван Бомм прекрасную птицу феникс вырезал. А слоновью тушу резали всем миром и давали собакам, и нищие с калеками, говорят, этой убоиной не брезговали, хоть и заразна она была якобы… Да что там слонину – в голод и мертвечину ели! И как перед Господом отвечать, если спросит, почему такой голод в державе допустил, что народ человечины не чураться стал? И кто виновен, как не царь, что люд от голода мрёт, когда у царя в закромах сотни пудов ржи и пшена напрятано, хотя, видел Господь, это для войска и войны припасено было?
Глядя одним глазом на доску, а другим – в недописанное письмо, продолжал набрасывать в уме ответ выскочке Юханке, усмехаясь про себя словам из письма христопродавца Курбского, что он-де, Иван, пишет не как царь, а как конюх и неуч, канонов не блюдя и слова базарные вкрапляя. А как хочу – так и пишу, тебя не спрашиваю, свинья злосмрадная, каин, искариот! Тебе ли указывать, как писать, невежде, перебежчику? Да и кто вообще мне тут, на земле, указчик? Слова надо такие брать, чтоб они молотом били, а не с экивоками да приседаниями лебезили, как это ты у своих гнилых поляцев научился, перед ними на задах прислуживая на пару с другим душепродавцем – Васькой Сарыхозиным! И если ты, сума перемётная, свой злобесный лай в воздушные словеса облачаешь, в виршевых согласиях яд пряча, то я рублю тебя моим гордым словом наповал, до лядвей, до мудей, как покойный Малюта Лукьяныч с врагами делывал!
Да знаешь ли ты, аспид гнусный, отщепенец и клятвопреступник, что меня грамоте сам Мисаил Сукин обучал? Строг был, ошибку по сту раз переписывать заставлял и розгами не брезговал, но главное – учил, чтобы своим природным языком изъясняться и писать. А тем дурням, кто наш говор иноземщиной пачкать будет, – ноздри рвать и язык резать!