Исчезновение (Портреты для романа) - Анатолий Бузулукский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Папа, - ответил сын, - не беспокойся и не волнуйся. Я в порядке. Несчастье произошло. Ты сам все прекрасно понимаешь. Ты учил меня понимать все п р е к р а с н о. Да и надоел о н уже всем со своими монастырями... Завтра надо будет организовывать похороны. Всё. Я поеду. Проблем выше крыши.
- Я тебя провожу, сынок. Погуляю с Таксой. Она хочет уже.
Спускаясь по размашистым лестничным маршам за темными охранниками, старик Болотин невзначай начал говорить сыну о неком Гайдебурове, о долгах Гайдебурова, в сущности, ничтожных, и играх в кошки-мышки (вот что возмущает). Несмотря на то, что в иерархии городского бизнеса Гайдебуров по сравнению с его сыном был самой мелкой и самой несчастной сошкой, сын вспомнил-таки, что где-то слышал фамилию "Гайдебуров". Он вспомнил, что какой-то чмошник с этой смешной фамилией приходил с жалобами на отца к Юрке Первому, к Стефановичу.
- Люди мне докладывали. Но я не придал этому значения, - сказал младший Болотин. - Мало ли убогих на свете. Но если он тебя действительно как-то задел, да еще и капал на тебя Стефановичу, вечная ему память, люди мои его, разумеется, найдут. Если его уже не стерли в мелкий порошок.
- Одно "но", сынок. Он - родственник Куракина.
- Фу, папа. Он Куракину нужен, как вон Таксе пятая нога. Да и что такое - Куракин? Я этого Куракина просил пятно под застройку... - Сын сделал вид, будто ищет, куда сплюнуть.
Папа посмотрел на него с дидактическим порицанием. Сын поправил ярко-сиреневый галстук.
Такса сбегала с покатой старинной лестницы неумело. Действительно, казалось, что лапы ее мешали друг другу, а лапам мешали еще и уши.
Отцу было любо-дорого смотреть на удаляющийся в подсвеченных сумерках кортеж из больших автомобилей сына. Они ехали достойно, как одно целое, под сурдинку.
"Надо бы проучить этого Гайдебурова! - вспомнил старик Болотин. - Я ему поверил, а он меня кинул, зайчик. Еще и праведником представляется! Ходит, жалится!"
Гайдебуров в это время шел на него, с той стороны и по той бесшумной дорожке, по которой только что укатил его сын. Старик Болотин различил плотную фигуру Гайдебурова, абрис его трогательных, сильных залысин.
Гайдебуров был хром и бородат. Он опирался, как опытный инвалид, на палку. Иногда палка взметалась вверх и сверху на ней в виде набалдашника была заметна большая колючая шишка. Она была устроена так, чтобы меньше всего напоминать тирс, а больше всего - булаву.
Старик Болотин почему-то подумал, что Гайдебуров видит и знает, на кого идет. Старику Болотину стало не по себе. Он стал нащупывать мобильный телефон по карманам. Но напрасно - тот остался дома. "Фу, какая беда!" содрогнулся старик Болотин. Такса оставалась безучастной и вислоухой. "Взяли моду разводить декоративных собак!"
Старик Болотин остановился, дожидаясь Гайдебурова теперь уже с нетерпением. Он хотел было уже крикнуть: "Ну что, зайчик, попался?" - как увидел в приближающемся вовсе не Гайдебурова, а другого, опустившегося человека. Он узнал в нем бомжа, который, как вонючая тень, иногда в эту пору появляется посреди двора. Старик Болотин испытал двойственное чувство, и удовольствие и неудовольствие, - у него отлегло от сердца и между тем пропал кураж. "Надо сказать охране, чтобы прогнали этого бомжа".
Сиволапый бродяга прошел мимо старика Болотина. Пахло от него сегодня лучше, чем обычно, даже Такса не отпрянула. Лицо у бродяги крайне сморщилось и заросло. Чаяния, если и были, улетучились. Взамен спокойствия духа он достиг оцепенения.
Старик Болотин проводил его широкую, овальную спину с юмористическим омерзением. "Нечисть какая! Но как похож на Гайдебурова! Если побрить и почистить, пожалуй, не отличишь, - посмеялся старик Болотин. - Надо бы попросить охрану побрить и почистить. Плохо стал видеть. Вроде бы и очки сильные, а не вижу".
Тень проходимца, не оборачиваясь, слилась с теменью подворотни.
Старик Болотин который раз за день в мыслях засобирался уезжать. "Хватит! К брату! В Канаду! Мне мнится будущая жизнь!"
Он был уверен, что теперь его Курочка, находясь в любимом ею одиночестве, на пике ласкового трепета, читала стихи некого очень старого и уже скончавшегося поэта Семена Липкина. Вчера старик Болотин заметил, как долго, с близким, сердечным интересом она всматривалась в портрет поэта, в его довольно безжалостные с виду, изнуренные глаза, так похожие и так не похожие на глаза старшего брата старика Болотина, Семена Аркадьевича.
11. ТРОИЦКОЕ ПОЛЕ
Некоторые дни ослепления и безумия Гайдебуров коротал на Троицком поле.
Это Троицкое поле или какой-нибудь Веселый поселок так и останутся безвестными и задрипанными питерскими окраинами, пока кто-либо из великих наконец-то здесь не народится и не воспоет свою малую родину хотя бы ради красного словца, как благодарный сын. Да и захочет ли он, став великим петербуржцем, все это захолустье вспоминать и воспевать, этот левый берег словно и не питерской Невы, а как будто другой, какой-то среднерусской угрюмой, чугунной реки? Великий переедет на Васильевский остров или на Мойку, а сюда и дорогу забудет, до метро "Обухово"-то. И будет великий петербуржец воспевать воспеваемое - "цветные" мосты, Строгановский дворец, Летний сад, Новую Голландию, Финляндский вокзал, мечеть, на худой конец, и если поле, то никак уж не Троицкое, несмотря на его внешне петербургскую топонимику, а Марсово, конечно.
Единственное, что здесь всегда будет напоминать о Петербурге, о его духе и напоминать самым что ни на есть единоутробным образом, так это находящееся поблизости кладбище Жертв 9-го января.
Путь в вертеп на Троицкое поле лежал через Невский проспект и прилегающие к нему улочки. Гайдебуров тяготился подолгу сидеть в одном интерьере - его тянули новые миловидные очертания и свежие уши. В каждом следующем баре он рассказывал бармену или неприкаянным посетителям одно и то же - о своей жене. Рассказы о жене становились для него насущной потребностью. Он говорил, какая у него жена неизменная в своей красоте, он говорил, что ее красота горделива и аристократична, он говорил, как она иногда мерзко, некрасиво хмыкает и как она великолепно смеется, что только хорошие люди великолепно смеются, какая у нее изящная и вместе с тем какая-то ребячливая походка, какая у нее трогательная сутуловатость при совершенно высокой, нежной, теплой шее, какие у нее смуглые, благородные руки и ломкие, подростковые пальцы, какие у нее строгие, насмешливые, не умеющие прощать глаза. Он рассказывал, как она начала болеть после родов, как стоически переносила боль, как пыталась игнорировать его пугливое участие. Он досадливо, с обязательными сантиментами вспоминал тот день, когда она упрекнула его в том, что он проявляет заботу о ее здоровье от случая к случаю лишь потому, что боится, что она умрет, а у него на руках останутся двое детей. Ему было это очень странно слышать, потому что на этот раз это было сущей неправдой. Ему становилось печально оттого, что она, оказывается, совершенно не знает его и теперь меньше всего хочет знать, что ее представление о нем статично, предосудительно и окончательно, как о мертвеце. Он думал, что его уход для нее совсем не окажется чем-то из ряда вон выходящим, напротив, его жизнь рядом с ней представляется ей бесполезной. Между тем он бравировал надеждой на ее якобы тайную и жалостливую привязанность к нему, бравировал и горланил, непонятно кем себя воображая:
"Ты хочешь знать, наверно, дорогая,
Какая разница меж Колькою и мной?
У Николая - пьянка бытовая,
А у меня - всегородской запой".
Он знал, что ей особенно была противна эта его триумфальная, показная дикость, был противен этот вплетенный ради размера несчастный родственничек Колька Ермолаев, были омерзительны эти где-то найденные и зачем-то перефразированные пушкинские строчки, - омерзительны тем, что произносились так, как будто действительно кого-то могли рассмешить.
"Смени пластинку! Это совсем не смешно", - говорила жена. Но он был настойчив в своих обидах и досадах, настойчив в своей нарождающейся, нетерпеливой, подозрительной обреченности.
...Сначала он пил вино в баре на Маяковской, и пока белокурая, постная администраторша крутила его, он крутил ей свою заигранную пластинку. Потом он в этом же баре, в другом зале, слушал дуэт балалаечника с гитаристом. Причем балалаечник играл первую скрипку. Гайдебурову нравилось, что живая музыка лилась буквально в двух шагах. Ему почему-то нравилось вводить в заблуждение уличных музыкантов. Лабухи были его лет и так же незримо деградировали с полным безразличием к земной тщете. Он произносил комплименты их игре, особенно их необычному сочетанию - резкой, редкозубой, солирующей балалайке и напыщенной, ритмообразующей гитаре, этому странно визгливому русскому с флегматичным испанцем. Гайдебуров вручал им деньги, и они теперь играли исключительно для его пьяной щедрости. Они стали вести себя так нахально, что один из них гитарист, когда заговорили вообще о музыке и дирижерах, даже обронил, что Гергиев, например, - рядовой и коммерческий дирижер. Гайдебуров почему-то поддержал горемык, попросил их не думать о том, что их жизненный путь, их никудышное поприще и гроша ломаного не стоят, что это - позорное существование. Нет, напротив, это и есть жизнь, какой жизнь только и должна быть, - скромная и пустая.