За рекой, за речкой - Алексей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жить не для кого. А для себя неохота и нет смысла — жизнь прожита. Может быть, он и не так рассуждал, но мне иногда казалось, что рано или поздно он сделает такой вывод и запьет окончательно.
Он предсказывает погоду и часто бывает точен в прогнозах.
— Дед! Какая погода будет в выходной?
— А какое сегодня число?
— Восемнадцатое.
— Та-а-ак. Кончается третья четверть. К полнолунию. Погода ухудшится.
Мы всей комнатой ждем выходного. Особенно нетерпеливо ждет дед — он чувствует ответственность за свой прогноз.
В субботу, рано утром он приклеивается к окну, рассматривая Колдун-гору, как называет он пик Гранитный, возвышающийся над поселком с западной стороны.
— Облачность — двенадцать баллов. Просветов нет ни хрена. Ветер зюйд-вест, слабый. Колдун-гора чистая. До завтра ничего страшного не будет.
Воскресное утро тоже начинается с дедовых объяснений:
— Сегодня — сплин, как говорят англичане. Колдун-гора в облаках. Это первая гряда. Она пройдет мимо — дождь будет на перевале. Вторая спустится ниже — для нас.
Точно — после обеда пошел дождь. Мы забрались в комнату.
— С полдён на семь дён. На неделю, значит, зарядит.
У деда-метеоролога появился соперник — Андрюха. У него к непогоде начинают ныть простуженные в детстве ноги.
— Я говорил, что сегодня дождь будет, — упрекнул как-то промахнувшегося деда Андрюха. — А ты — завтра.
— Ну, у меня научные обоснования. У тебя — физиологические, — дед прячет свое поражение в туман научной терминологии.
У деда, особенно когда он в подпитии, страсть к ученым словам. Поразить противника непонятным словом, когда исчерпаны аргументы — это не основная цель. Главное — намек на то, что он, никому не нужный пьянчужка, был знаком и с лучшими временами.
— Осетр? — легко подхватывает он слово в разговоре. — Когда-то я изучал ихтиологию. Поэтому скажу, что осетр — рыба… Рыба семейства… Впрочем, сначала вида… Ну, вы знаете, что классификация земной фауны обширна… — тянет дед в ожидании, когда же, наконец, его перебьют. Цель достигнута — он щегольнул ученым словцом-другим, а что сказать дальше, пока не придумалось.
То ли тоска по ушедшему, лучшему в его жизни, то ли еще какие-то надежды на будущее, во всяком случае, безнаградность настоящего, непрестанные кочевья по стройкам, на которых европейскую часть Союза называют материком или Большой землей, заставляют деда фантазировать, бредить наяву.
— Кирюхи! — торжественно обращается к нам со своей койки дед, и мы заранее начинаем улыбаться. — Прошу разбудить меня с первым лучом солнца.
— Что такое? — уже смеется из противоположного угла Андрюха. Он-то знает, что дед раностай и что дед не терпит тех, кто любит лежать в постели до последней минуты. Андрюхе, за которым водилась такая слабость, доставалось от деда. «Андрюха! Ты как Обломов, — не раз говорил, расталкивая его по утрам, дед. — Знаешь Обломова-то? Это из одноименного рассказа Гончарова. Он спит, а ему снится, что еще спать хочется. Так ведь и умер ото сна…»
Дед многозначительно молчит.
— Зачем с первым лучом-то? — покатываясь со смеху, переспрашивает Андрюха.
— Завтра в шесть утра на специально оборудованной площадке в горах меня ждет винтокрылая машина Ми-6…
— …Загруженная вермутом, — вставляет Андрюха.
— Неостроумно, молодой человек. У меня задача сложнее. Предстоит выполнить большой объем геофизических воздушно-полевых изысканий.
— Ну-у, — разочарованно тянет Андрюха. — Я думал, сразу и наливай… А тут еще искать надо.
— Объясняю, кто не знаком, — перебивает дед. — Это изучение горных складок, включая и Гоуджекитский хребет.
— Летишь один?
— Да. Я, пилот и специально обученная собака для переноски инструмента.
— Зачем Ми-6. Возьми Ка-26. Он поменьше.
— Нет и еще раз нет. Только Ми-6. В него помещается тридцать человек. Но я полечу один. Я привык к просторным каютам.
— Дорогой вертолет, — сочувствуем деду.
— Да. 250 рублей в час. Я арендовал его на весь световой день.
— А деньги? — ахаем мы.
— Деньги? Из французского банка по безналичному расчету. Мой секретарь Франсуаза предупреждена телетайпограммой…
Андрюха встает и проверяет трехлитровую банку, в которой дед вчера затворил бражку. Банка ополовинена — дед снял урожай, не дав ему созреть. Андрюха принялся стыдить деда. Правда, стыдил не за то, что тот вообще выпил, а за то, что не дал бражке набрать силу.
— У тебя не язык, а длинная жалоба, — отбивается дед и начинает осваивать морскую тематику — очередной Ми-6, только с морским уклоном.
Ни морализаторства, ни, избави бог, репрессий, мы не допускали. Напротив, нам, с непривычки слегка одуревшим от однообразия барачной жизни, иногда хотелось, чтобы дед оказался на взводе, но не слишком, то есть в том состоянии, когда он способен развлекать, но не угнетать.
Дед сам себя гнул в бараний рог. Правда, уставал время от времени, давал себе послабление и тогда неуклюже хитрил с нами и самим собой.
— Да вот чайник хотел помыть. Да он чистый. Второй год ему, а накипи — ни на понюшку. Вода-то горная, без солей. Эх, и бражка на этой водичке будет! Девчата, говорю в столовой, дайте грамм двести дрожжей. Дали полпалки. Сам-то я уж не пью. А вдруг кто придет, — лукаво и многословно рассуждает дед. — Налью стакашик. Пускай выпьет. А дня через четыре туда абрикосового компоту, только без гарнира, конечно. И не поймешь, что это за продукт будет — сок или вино.
До абрикосового дело не дошло. Дрожжей больше не было. Дед стал рано ложиться спать, чтобы укоротить трезвый, кажущийся бесконечным день.
— Дед!
— Что-такое? — отрывает он от подушки голову.
— Да посидеть бы вечером надо.
— Сиди, кто тебе мешает. Или храплю?
— Да свет вот…
— Чего? Темно? — не понимает он.
— Не темно. Тебе мешать, наверно, будет…
— Хо! Усну. А не усну, так завтра высплюсь. У бога дней много.
Мы по городской привычке ложимся поздно. Конечно, мешаем деду, но он терпелив, а мы — благодарны.
По утрам зато мы меняемся ролями. Выспавшись с вечера, он встает рано, до солнышка, будит нас за два часа до работы, приучая к неторопливости и обстоятельности с утра. Но еще до того, как нас будить, он успевает переделать много дел по нашему куцему общежитейскому хозяйству — принести воды, подмести пол, а то и постирать. Однажды, часа в четыре утра, мы были разбужены внезапным грохотом. Я открыл в испуге глаза и увидел поваленную на пол дверь и шепотом, чтобы не шуметь, ругающегося деда.
— Что случилось?
— Да вот дверь хотел смазать, чтоб не скрипела, — дед вытирал тряпкой руки, перепачканные сливочным маслом.
Мы навесили дверь, и я стал рассказывать деду только что увиденный сон.
— Хо! А мне тоже снилось, — начал он в свою очередь. — Будто нахожусь я в деревне, в детстве, значит. В деревне наводнение, а в нашей избе в подпечек забрался большущий сом. Я — мальчишка в подпасках, пасу кобыл, а у меня вдруг несчастье: пропало четыре кобылы. Взяли, конечно, меня. Не в тюрьму, а следственно. То есть под следствием сижу. Потом мужики выловили из подпечка сома и разрубили на части. И нашли в его брюхе шестнадцать лошадиных копыт. Ну, меня и выпустили. Через двадцать лет.
— Да приврал маленько, конечно, — признается он в ответ на мои робкие сомнения.
Позднее, поразмыслив, я понял, что дед не очень привирал. То есть вполне возможно, что сон свой он выдумал, или точнее, додумал кочующий сюжет о соме и шестнадцати копытах, составив его из фактов действительных.
При всей своей общительности и простоте дед за определенной чертой был скрытен. Прожив к этому времени два месяца с ним бок о бок, я мало знал о нем. Я знал сегодняшнего, «поселкового», Ряднова, а из прошлого его — почти ничего. Он не рассказывал о себе, а если и начинал рассказывать, то безбожно фантазируя, делая из сказанного или анекдот, или что-то таинственное, за туманом которого мало что проглядывало.
— Да вот две жены было, да обе выгнали. Первая за то, что много пил, мало закусывал. Вторая — что мало пил, много закусывал.
Детство его — деревенское, в юности плавал на корабле. Однажды в сильном подпитии признался, что строил первую АЭС — Обнинскую. Потом — это сочинение о лаптях и пешем своем пути от Мурманска до Магадана, рассказанное дважды (когда мы наотрез отказались верить, он не на шутку обиделся). Сколько-то лет жил в Якутии, работал на золотых приисках. В Сибири же — двадцать лет безвыездно. Болтали в поселке, что так оно и есть, что Уральский хребет для него на запоре. И эти двадцать лет вдруг вынырнули в рассказанном сне.
Мало того, что он мастер сочинять про себя небылицы, он выпускал их в свет большими тиражами, и они возвращались к нему от поселковых словохотов и сплетников еще более преувеличенными и невероятными. А он поддерживал их, соглашался, посмеиваясь.